— Привет, Р.
— Привет, Джули.
— Как тут у нас дела?
Она бросает сумку с кистями и валиками и осматривает отверстие в стене, а потом начинает крутиться, пытаясь найти признаки прогресса. Её не было весь день. Она прочесывала окрестности в поисках еды и предметов домашнего обихода, — теперь весь мир как распродажа, — а я был здесь, старательно ничего не сделав.
Она смотрит на мою правую руку с фиолетовыми пальцами и сочувствующе улыбается.
— Всё еще возникают проблемы?
Я щелкаю суставами пальцев.
— Окоченение.
— Два месяца назад ты даже дышать не умел, поэтому я считаю, что ты очень хорошо справляешься.
Я пожимаю плечами.
— Давай ты подержишь доску, а мелкую моторику я беру на себя, — она шевелит передо мной пальцами. — Я — знаменитый художник, забыл? Мои работы висят рядом с картинами Сальвадора Дали.
Она поднимает молоток и горсть гвоздей. Я держу доску на дыре, пока она прищуривает глаз и устанавливает гвоздь. Джули ругается лучше всех, кого я знаю. У нее самый обширный запас отборного мата, которым она может ткать сложные узоры затейливых инвектив, или она может объяснить, что ей нужно, используя только вариации слова «хер». Она — поэт ненормативной лексики, и я чуть не начал аплодировать, когда она затопала по комнате, сжимая свою руку и извергая красочные выражения. Не могу не отметить, насколько по-разному мы отреагировали на удар по пальцу, и моя улыбка немного меркнет. Джули словно прожектор, а я — свеча. Она полыхает. Я мерцаю. Джули швыряет молоток в дыру и плюхается на диван.
— Ебись этот день конём.
Я сажусь рядом с ней и мы смотрим сквозь отверстие в стене на разрушенные окрестности как в телевизор. Повсюду на улицах видны воронки от снарядов. Газоны перепаханы. Дома обрушились или обгорели. Прямо начальные титры для очень мрачного ситкома.
Дверь открывается и входит Эван Кёнерли, но он не отпускает колкостей и своих фирменных фразочек. Он бросает банки с краской у входа и поворачивается, чтобы уйти, но останавливается перед дверью.
— Спасибо? — говорит Джули. Он оборачивается.
— Послушай, Джули…
Я не могу припомнить, чтобы он когда-нибудь обращался ко мне или хотя бы смотрел мне в глаза. Словно я — плод воображения Джули.
— Я знаю, что уйдя жить сюда, ты пытаешься показать людям, что чума отступила и все хорошо…
— Мы этого никогда не говорили. Мы здесь не поэтому.
— Ваш сосед «Б» — плотоядный труп. Ты живешь по соседству с сотнями плотоядных трупов и даже не запираешь дверь.
— Они больше не едят людей, они другие.
— Ты не знаешь, какие они. Они сейчас немного сбиты с толку… но это не значит, что пока ты спишь, они внезапно не вспомнят о своих инстинктах, — он бросает на меня быстрый взгляд, потом переводит его на Джули. — Ты не знаешь, что они сделают. Ты ничего не знаешь.
Джули мрачнеет и выпрямляет спину.
— Веришь или нет, Эван, ты не первый, кто говорит мне, что мир опасен. Нам называли миллион причин, почему надо бояться. Какие еще ты можешь добавить?
Кёнерли ничего не отвечает.
— Мы знаем, что здесь небезопасно. Мы в курсе всех рисков. Но. Нас. Ни хрена.
Не волнует.
Кёнерли дергает головой. Дверь за ним захлопывается.
Джули расслабляется, скрещивает руки на груди и откидывается обратно на диван.
— Хорошо сказано, — говорю я.
Она вздыхает и смотрит на потолок.
— Все вокруг думают, что мы психи.
— Ну, они правы.
Я просто хотел пошутить, но её лицо мрачнеет еще больше.
— Думаешь, мы должны вернуться назад?
— Я не это имел в виду…
— Нора там. Кажется, она не против жить в Убежище.
— У нее там работа. У нас… здесь.
— А что мы действительно тут делаем? Мы вообще делаем что-нибудь?
Я надеялся, что это неправда, но контраст между ее робкими вопросами и жаркой перепалкой с Кёнерли показал, что здесь сомневаюсь не я один. Я не единственный, кто задается вопросом; а что дальше? Но когда ответ доходит до моего языка, я говорю:
— Мы распространяем лекарство.
Она встает и начинает ходить кругами, накручивая локон на палец.
— Думаю, я знаю, о чем ты говоришь. Но после того, как мы уехали из аэропорта… Б не становится лучше.
— Джули, — я дотягиваюсь до её руки и сжимаю ладонь. Она перестает кружить и выжидающе смотрит на меня.
— Ни шагу назад, — я тяну её к себе и усаживаю на диван рядом со мной. — Только вперед.
Я всегда плохо врал. Я никогда не смогу назвать черное белым, но если речь идет о сером — то это уже наполовину истина, и у меня получается, потому что Джули улыбается и успокаивается. Она вздергивает подбородок и закрывает глаза. Это значит, что она хочет, чтобы я ее поцеловал. И я целую.
Она замечает мою нерешительность.
— Что?
— Ничего, — я целую её снова. Её губы розовые и мягкие, знающие своё дело. А мои жесткие и бледные, они только недавно поняли, для чего они нужны. Я касаюсь своими губами её губ и двигаю ими, пытаясь вспомнить, как это делается, в то время, как она прижимается ко мне с нарастающей страстью. Обожаю эту девушку. Я любил её еще до того, как мы встретились, когда от одного взгляда в разрушенном классе забылись все года украденных воспоминаний. Джули выкопала меня из могилы.
Быть рядом с ней — это лучшая привилегия, которую я знаю.
Так почему я боюсь прикоснуться к ней?
Она жмется ко мне сильнее и целует глубже, пытаясь вызвать ответную страсть, и я знаю, что должен держать глаза закрытыми, но я украдкой подглядываю. Она так близко, что выглядит размытым желто-розовым пятном, как изображают красивых женщин импрессионисты. Потом она отстраняется, чтобы восстановить дыхание, и ее лицо оказывается в фокусе. У нее короткие светлые волосы, торчащие в беспорядке, как раздутые ветром перья. У неё светлая кожа, исчерченная тонкими шрамами. А её глаза… Снова голубые. Этот нереальный золотой цвет пропал.
Я помню тот мистический момент, и в каком шоке я был после нашего первого поцелуя на крыше Стадиона. Неземной, нечеловеческий оттенок, ярко-желтый как солнце — видимое подтверждение того, что происходило внутри нас. Мы никогда не говорили об этом. Это было слишком странно и глубоко, как ожившая мечта, которая исчезнет, если говорить о ней. Мы держали всё в себе, но она все равно исчезла. Несколько дней стоя вдвоем у зеркала мы наблюдали, как оттенок постепенно пропадает, и задавались вопросом, что бы это значило. Её глаза снова стали голубыми, а мои меняли цвет, пока окончательно не стали карими. Это было маленькое свидетельство какой-то магии, которая изменила меня. В иные дни я не уверен в реальности происходящего, в иные ночи я жду, что проснусь от этого чудесного сна, увижу рядом со мной кусок мяса, съем его и вернусь назад во тьму.
Я борюсь с желанием оттолкнуть её и сбежать в подвал. Там стоит запылившаяся бутылка водки, которая может погасить пожар в моей голове. Но слишком поздно. Она расстегивает пуговицы на рубашке. Я помогаю ей скользнуть вниз по плечам Джули. Я слышу её быстрое дыхание и пытаюсь по глазам прочитать эмоции, пока я в очередной раз пытаюсь быть человеком.
Звонит телефон.
Его пронзительный визг высасывает из комнаты вожделение, как из открытого люка самолета. Теперь звонящий телефон не просто раздражитель, от которого можно отмахнуться, как это было раньше. Телефоны стоят в командных офисах Стадиона, и каждый звонок крайне важен.
Джули спрыгивает с меня и несется наверх, попутно набрасывая рубашку, а я плетусь за ней, стараясь не чувствовать облегчения.
— Джули Каберне, — говорит она в громоздкий приемник у кровати.
На том конце провода я слышу Лоуренса Россо, его слова неразборчивы, но в голосе слышно напряжение. Я должен был встретиться с ним сегодня вечером и поболтать — у него есть вопросы о мертвых, а у меня еще больше вопросов о живых, но помрачневшее лицо Джули говорит мне, что вечерний чай остынет зря.
— Что ты имеешь в виду? — спрашивает она, потом слушает. — Хорошо. Ладно. Мы приедем.