Эрвин заметил также подчеркнутую аккуратность обмундирования артиллериста. Старший лейтенант носил кавалерийские сапоги с блестящими голенищами, только шпор не хватало. В лесу, видимо, на каждом шагу цеплялись, и их просто пришлось снять.
Эрвин представился.
— Старший лейтенант Андреллер, из гаубичного полка, — отрекомендовался офицер.
Когда Эрвин назвал свою часть, старший лейтенант спросил:
— Так разве зенитный дивизион тоже был там?
— Дивизион без боеприпасов, без единого выстрела оказался в Порхове, — ответил Эрвин. — Я один ходил в разведку боем, — и он в нескольких словах рассказал о том, как очутился на батарее Нийтмаа и чем все это кончилось.
— Жаль, хороший парень был Нийтмаа, мы вместе участвовали в дивизионных учениях, — промолвил Андреллер. — Так что пушки вдребезги.
— Да уж, увозить оттуда нечего, да и некому, — тихо заметил Эрвин.
Двинулись дальше. Вскоре в лесу стало так темно, что выдерживать направление было невозможно. Старший лейтенант Андреллер решил подойти еще ближе к шоссе.
— Я усвоил, что немцы с дороги не сворачивают, — сказал он спокойно и убежденно, заметив колебание солдат, которые инстинктивно старались держаться подальше от устрашающего гула моторов. — Машины — это их сила и слабость. По дорогам прут быстро, не то что мы с нашими конягами, но стоит им свернуть с дороги, как тут же застревают. Они это очень хорошо знают, поэтому и не суются в лес. Главное, чтобы мы сами себя не выдали. Ни одной папиросы и ни единого звука. На кого найдет кашель, пусть грызет рукав или мхом рот набивает!
Постепенно группа увеличилась до двенадцати человек. Присоединялись в основном пехотинцы Печорского полка, через боевые порядки которого прошли немцы. Потеряв связь с соседями и командирами, они блуждали в одиночку и группами по лесу, пытаясь двигаться в сторону боя. Где-то там, впереди, они должны были выйти ко второй линии обороны дивизии.
Когда лес кончился, старший лейтенант остановил отряд, и все без команды притаились за последними деревьями на опушке. Обостренное чувство опасности слегка кружило голову и вынуждало всматриваться широко раскрытыми глазами, чтобы разглядеть, что же там ждет их впереди. Но ощущение опасности было не в состоянии отпугнуть их от дороги, оно лишь подстегивало любопытство и прямо-таки привораживало к шоссе. Там, за деревьями, другой мир, враждебный и безжалостный, который еще совсем недавно, убивая и уничтожая все на своем пути, навязывал им свою волю. Сейчас эта сила бесцеремонно смела их с дороги. И тем не менее теперь они были соединены с этой чуждой силой, они уже не могли освободиться от нее или убежать, не было возможности сказать: оставьте меня в покое, я ничего не хочу знать, я нейтрален! И если уж на то пошло, каждый из них жаждал вникнуть в образ мыслей и деяний этого мира завоевателей, которому они должны противостоять, пока хватит сил.
Эрвин словно пережил процесс материализации своих мыслей. С самого начала войны он время от времени пытался представить себе, какие же, собственно, они, эти немцы, в чем источник их силы и уверенности.
Ему не хотелось верить, что это просто деловитые снабженные машинами люди. Почему-то они казались ему более таинственными. Какими именно — да кто их знает? Нельзя же было всерьез полагать, что немцы навалятся этакой безликой, закованной в броню массой, будто волна чудовищного прилива, однако же та деловая будничность, с которой они сейчас действовали, все же слегка разочаровывала.
В густых сумерках и на фоне леса, темневшего по ту сторону дороги, немецкие машины и танки скорее можно было угадать, чем увидеть. Лишь подходившие машины лучились светлячками щелей, затемненных фар, да еще теплились удалявшиеся красные хвостовые огни.
Старший лейтенант дал солдатам немного приглядеться, затем тихо объяснил:
— Будем ориентироваться на хвостовые огни. Проверьте, у всех ли оружие на предохранителе. Если кто споткнется и раздастся выстрел, то мы и ахнуть не успеем, как окажемся на небе. У немцев на каждые сто метров по два-три пулемета найдется. Но как бы там ни было, если раздастся выстрел, хоть с неба, — сразу ложись!
Двигаться стало труднее. Невидимые в темноте сучья цеплялись за одежду и снаряжение, всякий бугорок пытался свалить с ног, и любая ямка могла распластать на земле. Впереди и сзади слышалось учащенное дыхание. Низкие сухие веточки лезли в глаза, так что их приходилось держать полузакрытыми и вдобавок еще прижимать к груди подбородок, но это в общем-то не спасало, потому что под ногами все равно ничего не было видно. Но хуже всего было то, что они, казалось, нисколько не продвигались вперед, будто топтались на одном и том же месте. Красные огоньки слева дружно проплывали мимо, растворялись в темноте, а сзади все прибывали новые. Земля словно ускользала у бойцов из-под ног, они пытались упереться в нее каблуками, чтобы приостановить это бесконечное движение и поспеть за красными огоньками, но тщетно. Неровная и заросшая кустарником земля ни за что не хотела останавливаться, перепутывала направления, заманивала куда-то в заросли и не давала опоры.
От дороги несло бензином, его запах резко врывался в ароматный ночной воздух.
Эрвину стало казаться, что открылись какие-то затворы, до сих пор удерживавшие на месте земной шар, по которому люди могли спокойно ходить. Хотя и не удивительно, что после всей этой бесконечной стрельбы и адских взрывов одна лишь тяжесть железных махин способна была расшатать какие угодно запоры. Вот и стала покрытая тьмой земля чем-то неустойчивым, проплывающим мимо. Невидимый горизонт колыхался и ходил волнами, постепенно от этого начинала кружиться голова и нога уже не находила невидимую землю на нужном месте. Эрвин шел спотыкаясь, как старая лошадь в риге на молотьбе.
Гул моторов на шоссе внезапно затих, и Эрвин услышал музыку. Это была знакомая мелодия шлягера, долетевшая до него сквозь отдаляющийся в лесной тиши шум мотора. Пела Зара Леандер, голос которой невозможно было не узнать: «Julishka, ach, Julishka aus Buda-Budapest…» У Эрвина была эта пластинка, она осталась в доме учителя Альтмана. Когда-то он слушал ее, давным-давно… Мысли Эрвина задержались на миг на знакомой песенке, и он задумался: а когда же это могло быть? Он стал припоминать и опешил. Это давным-давно, это туманное, далекое время было отделено от него всего двадцатью днями. Значит, ощущение времени должно было основательно измениться. Сознание этого озарило его лишь на миг и тут же отступило куда-то на задворки, предоставив место новым мыслям.
На мгновение Эрвин похолодел, — казалось, будто мелодия самовольно прилетела к нему. Каким образом? Но тут же он сообразил, что, видимо, по шоссе проезжала штабная машина с опущенными стеклами и сидевший в ней офицер включил на полную громкость радио, чтобы таким образом отогнать сон. А может, и не сон он отгонял? Может, то был страх, который внушали черневшие по обе стороны дороги глухие стены леса — чужой лес, полный чужих шорохов и неведомых угроз? Мысль эта показалась приятной; углубляясь в нее, Эрвин чувствовал свое единение с этим лесом, который не был ему чужим и ничуть его не страшил. Пусть боятся те, кто смотрит на лес с дороги. Здесь он дома. Его охватило чувство, которое он не раз испытывал в детстве, когда осенним вечером под завывание труб и хлопанье чердачных ставней выходил из комнаты во двор и там, свыкшись с темнотой, обнаруживал, что все кругом такое привычное, неопасное, все эти обиходные вещи и давно знакомые постройки, и никаких бродяг и злых духов за дверями и окнами нет и в помине. Темнота тут же обращалась в союзницу, и даже ветер вдруг становился теплым и ласковым.
Знакомая песенка повлекла за собой цепочку воспоминаний. Пластинку эту они слушали последний раз вместе с Вирве, незадолго до начала войны. Вирве подпевала, стараясь брать как можно ниже; она знала, что Эрвин не выносит женщин с визгливыми голосами.
Воспоминание о Вирве кольнуло отчаянной, безумной тоской. Эрвин вдруг снова ощутил руки Вирве на своей шее — он пришел тогда домой накануне отправки, когда ему на два часа дали увольнительную. Рот Вирве прижимался к его губам, по щекам ее непрерывно катились слезы. Неожиданно Эрвин понял, что Вирве уже тогда, при расставании, женским чутьем угадывала, что он может и не вернуться с войны и что, возможно, это их последнее объятие, над которым уже нависает тень небытия.