— Ненависть подобна кислоте. Я вижу, как она сейчас проникает в твой разум и разъедает его. — Затем он спокойно и как бы между делом нажал мне пальцами на глаза и стал надавливать, пока искорки боли не замелькали на застилавшей мозг красной пелене. Я решил, что он раздавит мне голову. Я забился в своих путах, плюнул на Маху, бесполезно завертелся. — Прежде чем ты потеряешь разум, я хочу получить ответы. Где царица?
Я отказался отвечать. Он надавил сильнее. От нестерпимой боли стало мутиться в голове.
— Где царица?
Я по-прежнему не отвечал. Выдавит ли он мне глаза? Внезапно давление прекратилось. Я заморгал, но ничего не мог разобрать, кроме вращающихся цветных очертаний. Я потряс головой, чтобы прояснить зрение. Он пнул меня в лицо. Боль от удара пронзила голову. Едкая желчь просочилась в рот. Тошнотворно-сладкая кровь засочилась из разбитых губ. Я чувствовал, как изнутри на разбитых губах проявляется и набухает отпечаток зубов.
Несмотря на гул в голове, я услышал, как он снова спрашивает, не меняя тона:
— Где царица?
— Как сказано в главах о Возвращении днем.
— Что?
— Как сказано в главах о Возвращении днем.
— Я не люблю загадок.
— Знак ее — Жизнь. — И на этот раз я улыбнулся.
Ударом он согнал улыбку с моего лица.
— Если придется, я переломаю каждую косточку твоих пальцев. И как тогда ты будешь писать в своем жалком дневнике? Ты и член-то свой удержать не сможешь, чтобы помочиться.
Я немного выждал, затем со всей силой, какая у меня была, произнес:
— Спускаешься ли ты в Загробный мир?
На лице Маху отразилась злость. Хорошо. Потом со вздохом, словно обращаясь к непослушному ребенку, он небрежно взял мою левую руку и быстрым движением резко отогнул назад мизинец. Негромкий треск эхом прокатился по камере. Я вскрикнул.
Он пристально посмотрел мне в глаза, как будто с близкого расстояния наслаждаясь моими страданиями. Я увидел черные точки его зрачков и искаженное отражение своего лица в его глазах.
— На этот раз никто не спасет тебя, Рахотеп. Слишком поздно. Сам Эхнатон не знает, где ты. Ты исчез без следа. Ты никто. Ничто.
Руку все еще крутило от боли, и я испугался, что меня снова вырвет.
— У тебя осталось слишком мало времени, чтобы найти царицу, — прохрипел я. — А если ты не сможешь, тогда Празднество обернется катастрофой для Эхнатона, для тебя и для этого города. Я твоя единственная зацепка. Ты не можешь позволить себе убить меня.
— Мне не нужно тебя убивать. Об этом позаботятся другие. Но я вижу, что мне нужно как следует тебя покалечить. И какое-то время мы можем продолжать.
— Что бы ты со мной ни сделал, я не скажу тебе то, что знаю. Я лучше умру.
— Умрешь не ты. Ты меня понимаешь?
Я посмотрел ему в глаза. Я понял его угрозу. Хатхор, богиня Запада, прости меня. Я сделал единственно возможную вещь.
— Как сказано в главах о Возвращении днем.
Взгляд Маху сделался еще более холодным, словно из глаз его вдруг ушел весь свет. Он снова взял меня за руку. Я приготовился, мысленно читая молитву. Тело сотрясала дрожь. Маху ждал, упиваясь моим страданием, выбирая момент для своего хода.
— Скажи мне, где она.
Со всей оставшейся у меня дерзостью я посмотрел ему в глаза.
— Нет.
Он взялся за следующий палец, чтобы переломить тоненькую косточку.
36
В тишине камеры раздался негромкий, но исключительно властный голос:
— Что здесь происходит?
Он вошел незамеченным. Видимо, мы с Маху были слишком поглощены проявлением взаимной вражды, кровью и потом происходящего, а он словно не отбрасывал тени, не производил шума, как будто внезапно возник из воздуха. Эйе. Само его имя было невесомым. И действительно, его внешность можно было назвать воздушной. Но какой же силой обладал этот воздух, если мог вынудить такого головореза, как Маху, в тревоге вскочить на ноги и, уже запинаясь, извиняться?
— Развяжите этого человека, — чуть слышно произнес Эйе, чтобы заставить нас напрячь слух.
Преисполненный ненависти и неуверенности, Маху кивнул, и стража исполнила приказ. Я принялся растирать окровавленные запястья и нянчить поврежденную руку.
— Этот человек обнажен, — добавил Эйе, как будто с легким удивлением.
Он вопросительно посмотрел на Маху, который сделал неопределенный жест, не находя ответа. Лицо Эйе приняло выражение, которое у других превратилось бы в улыбку. Губы растянулись, обнажая ровные мелкие белые зубы — зубы человека, питающегося настолько изысканно, что ничто и никогда не повредит их и не тронет гниением. Но серых глаз улыбка не коснулась.
— Возможно, вы предложите ему свою одежду, — мягко проговорил Эйе.
На лице Маху отразилось такое удивление, что я чуть не засмеялся. Руки его и в самом деле потянулись к одежде, как будто он собрался всерьез повиноваться этому нелепому приказу. Затем Эйе небрежным кивком дал понять, что мою одежду сейчас принесут, что и было исполнено незамедлительно. Я, как мог быстро, оделся, несмотря на тошнотворную боль в сломанном пальце, и сразу же почувствовал себя более сильным. Мы молчали. Я гадал, что случится теперь. Эйе позволил Маху помучиться; тот стоял, жалея, что не сделан из камня.
— Разве этот человек не заявил со всей ясностью, что находится под моей защитой? — поинтересовался у Маху Эйе.
Если это возможно, то на мгновение более потрясенным оказался я. Маху посмотрел на меня.
— И что же я нахожу? Начальник полиции лично занимается пытками. Я очень удивлен.
— Я задержал его по долгу службы и с разрешения самого Эхнатона, — возразил Маху.
— Ясно. Значит, фараону известно, что этот человек подвергается допросу и пыткам?
Маху ничего не мог сказать.
— Не думаю, чтобы он одобрил ваше обращение с собратом полицейским, которого назначил сам, по своей глубокой мудрости.
Затем Эйе повернулся ко мне, и я впервые прямо взглянул в его застывшие серые глаза — полные, что внезапно поразило меня, снега.
— Идемте со мной.
Я приберегу свою месть Маху на потом, и тогда уж наслажусь ею. Мне потребовалась вся моя воля, чтобы, проходя мимо, не врезать ему как следует здоровой рукой. Он тоже это понял. Но я лишь пристально на него посмотрел и со всем достоинством, на какое был способен, стал подниматься вслед за Эйе по каменной лестнице навстречу слабому свету дня, окрашивавшему эти отвратительные стены.
Вскоре мы оказались в широкой, выложенной кирпичом шахте, похожей на огромный колодец, который еще не заполнился водой и никогда не заполнится. По стенам вилась лестница, и на каждом уровне, как в подземном некрополе, уходили в разных направлениях ряды каморок, быстро теряясь в чернильных тенях. Входы были забраны решетками, но, поднимаясь, я разглядел в темноте еще живые бренные останки людей, кучки кожи и костей. Некоторые узники с открытыми белыми глазами сидели в крохотных клетках меньше собачьей конуры. В другом месте я увидел несчастных, до самых ноздрей засыпанных песком в огромных глиняных емкостях — как ибисы и павианы, которых мы приносим в жертву в священных катакомбах. Безумие и отчаяние светились в их глазах. Эти люди были брошены здесь и больше не могли говорить, чтобы защититься или выдать себя. Стояла почти полная тишина.
Эйе никоим образом не давал понять, что видит все эти ужасы; он просто размеренно поднимался по лестнице, ступенька за ступенькой, словно это не стоило ему никаких усилий. Я шел за ним, сбитый с толку событиями и открывавшимися мне картинами, пока наконец, задохнувшись, не выбрался из этой ямы страданий и мучений на обычный дневной свет. Внезапно вокруг меня снова оказался этот мир: зной и яркие краски, скучающая стража в тени тростникового навеса. Все они мгновенно вскочили, почтительно вытянувшись при виде Эйе.
Эйе сел в носилки, которые уже держали наготове носильщики в форме, и жестом указал мне место рядом с собой. Заслонив от слепящего солнца глаза, я вдруг понял, где мы находимся: на Красной земле за городом, к югу от алтарей, в пустыне. Было, по всей видимости, позднее утро, поскольку тени исчезли и все плыло в знойном мареве и всепоглощающем свете. Я почувствовал себя очень слабым и усталым. Эйе подал мне маленький кувшин с водой, и я медленно пил, пока носилки двигались по одной из полицейских троп. Рядом бежали слуги, держа навесы от солнца. По-моему, Эйе питал к солнцу глубокое отвращение. Мы сидели в молчании. Я поймал себя на том, что не способен думать, только ощущать это странное соседство двух миров: одного — глубоко погребенного, другого — открытого Ра и свету дня, и себя, переместившегося из одного в другой, по счастью, в правильном направлении.