— Не лезь не в свое дело.
Впрочем, между собой отчим и Карлберг отлично ладили. С женами они ссорились, во-первых, потому, что так было заведено, а во-вторых, потому, что боялись, как бы те не сидели в их отсутствии без дела и не проводили слишком много времени вдвоем. Я поняла это, услышав однажды, как мать сказала отчиму про Ольгу, которая только что вышла от нас:
— До чего она мне надоела, то и дело бегает сюда.
А Ольга заявила мужу, что мать ей совсем не нравится, что она слишком мелочна и вечно вмешивается в чужие дела. Обе женщины при мне рассказывали об этом друг другу.
Все собственники одним миром мазаны. Вечно трясутся над своим добром. Надо водить их за нос, не бояться обманывать. Они ведь завидуют радостям, которых не могут или не умеют разделять.
Вот и сочельник. Шесть твердых зеленых яблок лежат на тарелке. Такие же яблоки лежат у Ольги. Это рождественские яблоки из хозяйского бочонка.
На окнах, висят чистые занавески; у Ольги в комнате — тоже, об этом позаботилась мать. По-моему, она разрезала старую простыню, подсинила ее, накрахмалила и обшила кружевом. На полу у Ольги появились два стареньких коврика. Карлберг покрасил кровать, стол и стул.
Печка в их комнате тоже побелена и даже разрисована синькой, а на столе лежат две выдолбленные картофелины. Снизу под каждую картофелину подложена разрезанная и закрученная по краям бумажка, а сверху вставлена свеча. Комната Ольги прибрана по-благородному. Карлберг, конечно, поворчал из-за того, что его заставили красить, тем более что, пока кровать сохла, им пришлось спать на полу. Но Ольга не уступала. Она заявила, что, если старую рухлядь выкрасить, в комнате исчезнут клопы. Она не посмела и заикнуться, что тогда в комнате станет «благородно». В этом вопросе Карлберг был неумолим: он терпеть не мог ничего «благородного».
— Радуйся, если на кусок хлеба хватает, — такова была его любимая присказка.
Но так или иначе, а теперь в комнате Ольги было красиво. Однажды мать, войдя к Ольге, застала ее на стуле посреди комнаты: Ольга сидела выпрямившись и разглядывала комнату с таким видом, будто грезила наяву, не обращая внимания на малыша, который лежал в корзине и орал благим матом.
— Мне все кажется, что это не моя комната, — наконец сказала она матери. Это было днем, в сочельник.
— Ну, а теперь перемени рубашку и надень платье, хоть ради праздника, — заметила мать.
Хозяйка празднично разубранной комнаты сидела полуодетая, в старой юбке и в грязной, почти черной рубашке. Лицо ее было не умыто, коса болталась на спине, только губы алели, как окровавленные.
— Мне будет обидно, если бабушка подумает, что ты неряха, потому что это неправда, — внушительно сказала мать.
— Я всегда теперь буду ходить в платье, — сказала Ольга, — хотя Карлбергу это не нравится. Он кричит, что дома незачем «наряжаться», но, может, ради праздника он все-таки разрешит мне одеться.
— Пусть только скажет что-нибудь, — заметила мать. — Ему придется иметь дело со мной. Я ему покажу.
Но Ольга энергично замотала головой, точно желая сказать, что с Карлбергом не стоит связываться.
Разговор происходил в моем присутствии, и я решила, что мать хвастает. Чего же она в таком случае боится отчима? Лучше «показала» бы ему хоть разок.
Сочельник. Уже в три часа пополудни начало смеркаться. К этому времени отчим успел покончить с бритьем.
Обычно это была сложная процедура. Отчим занимал всю комнату. Нам приходилось сидеть не дыша. Стол отодвигался. На него ставилось зеркало, появлялась холодная и горячая вода, полотенце. Отчим усаживался перед зеркалом и, сопя и отдуваясь, точил лезвие, брился и подстригался. Он стриг себе волосы в носу и в ушах, подбривал брови. По его рассказам, этому его научил капитан, у которого он короткое время служил в денщиках. Отчиму приходилось стричь и брить этому капитану не только лицо, но и разные другие места, и когда он порой во всех подробностях описывал процедуру капитанского туалета, он так шумел, гоготал и имел такой дурацкий вид, что мы с матерью не могли удержаться от смеха. Впрочем, отчим считал, что капитан слишком далеко заходил в своей аккуратности. Вполне достаточно выстричь волосы только в носу и ушах.
Отчим разыгрывал из себя капитана каждое воскресенье. Бритье отнимало у него несколько часов. Мать иногда просто теряла терпение. Если дело было летом, она уходила из дома. «Противно смотреть на этого балбеса», — говорила она. Но мне очень нравилось наблюдать за отчимом, когда он брился. Он надувал щеки, подпирал их языком, натягивал кожу. Я никак не могла понять, отчего он так пыхтит. Наверное, просто у него дурная привычка.
С одними только усами отчим мог возиться больше часа. Сидя перед зеркалом, он выщипывал и выщипывал их до тех пор, пока у него не оставалось только маленькое круглое пятнышко под самым носом, своего рода чаплинские усики в миниатюре, хотя в эту пору Чаплин, вероятно, еще даже не начинал бриться и четырнадцатилетним подростком, с первым пушком на щеках, просил милостыню на улицах Лондона. Всей силой души восьмилетнего ребенка я верила, что на свете нет ничего уродливее рыжеватых усиков отчима.
Когда отчим, сидя перед зеркалом, выщипывал усики, он был так поглощен своим делом, что ничего не видел и не слышал. Можно было унести весь дом, запаковать вещи в чемодан и удрать — он, как заколдованный, с совершенно отсутствующим видом, продолжал бы разглядывать себя в зеркало.
На сей раз с бритьем было уже покончено. Разодетый и выбритый, отчим отправился на станцию за бабушкой. Я была причесана и наряжена. Матери еще предстояло доить вечером, поэтому она не переоделась. Она надеялась, что успеет сменить платье до приезда бабушки, потому что в сочельник коров доили на два часа раньше.
Мать одевалась, собираясь идти на скотный двор.
— Если станет совсем темно, зажги свечку на елке или пойди к Ольге, — сказала она.
Она погладила меня по чисто вымытым волосам, в которых теперь никогда не бывало насекомых.
— Как знать, Миа, может быть, на этот раз мы хорошо проведем рождество. (Я тоже на это надеялась. Но как мать могла мечтать об этом, когда она знала, что у хозяина заготовлено три литра водки для батраков, — этого я понять не могу. Впрочем, в тот момент я об этом не думала.) — Только не наделай пожара, — добавила мать и ушла.
Сумерки сгущались. Я уже разукрасила елку, принесенную Ольгой, нанизала на белую нитку четыре маленьких грязноватых кусочка сахара и повесила на ветку. Мне стоило нечеловеческих усилий сберечь эти кусочки. Не раз, когда мы сидели без сахара, мать занимала его у меня. Я повесила на ветки два зеленых яблока. На столе все равно осталось еще четыре, и он сохранил праздничный вид. На комоде сидела принаряженная кукла с серо-голубой косичкой и румяными щеками. По случаю приезда бабушки мать вторглась в мои владения, водворила на место таз и спрятала горшок на нижнюю полку. В праздничные дни я смогу распоряжаться только средней полкой. Если ночью придут гости, комод может понадобиться. Обычно вся эта утварь стоит на маленькой скамеечке у печки. Гости будут мыться у комода и вытираться нарядным полотенцем, которое висит рядом с зеркалом, а на зеркале написано: «На память». Зеркало мать получила в подарок от сестры, но оно было какое-то странное: едва до него дотронешься, стекло вываливается из рамки. В нем никак не поймаешь свое изображение. Только какая-нибудь часть лица мелькает то здесь, то там, когда пытаешься в него поглядеться. А полотенце выткала бабушка, оно очень красивое и обшито бахромой.
В доме царила необычная тишина. Ольгин сынишка заснул, а Ольга приводила себя в порядок. Карлберга не было. Ольга боязливо шепнула матери, что не знает, куда он пошел.
— Наверное, за водкой для себя и Стенмана, — добавила она.
— Надеюсь, он выпьет ее всю, прежде чем доберется до дому.
Карлберг не показывался, между тем стало совсем темно. Я зажгла одну из маленьких свечек и села с книгой у елки. Теперь я читала только Новый Завет. Там ведь было написано о Христе, а это напоминало Христианина. Христос тоже все время странствовал, но он не был похож на Христианина. Нет, в этой книге, пожалуй, ничто не напоминало Христианина. Значит, девочка из лесной хижины ошиблась.