До Хольмстада я шла целый час и добралась туда, когда занятия в школе уже кончились. Я очень устала и хотела есть, в голове шумело. Я села на крыльцо. Может быть, фрекен все-таки придет? А если нет, пойду в богадельню к Ханне. Я должна повидаться хоть с кем-нибудь из тех, кого люблю. Но в этот день мне, видно, суждено было спать на крылечках: я опять заснула. Разбудила меня учительница.
— Почему ты лежишь здесь, Миа? Что с тобой? Ты так ужасно выглядишь.
— Мама должна родить, а я так устала и очень боялась, что полицейский заберет меня. — Фрекен, казалось, не знала, на что решиться. — Вот двадцать эре, — прибавила я, протягивая ей деньги. Но она не взяла их.
— Пойдем, — сказала она и взяла меня за руку.
Ну вот, все снова в порядке, ко мне вернулась радость, — ведь я иду и держу за руку учительницу. После сна страшно чесалась голова, но я не решилась бы почесаться, даже если бы меня кусали тысячи вшей, — мне было хорошо известно, как учительница боится их.
А наверху у фрекен сидел высокий красивый мужчина. Да, кажется, он был красивый.
— Где ты нашла эту маленькую беспризорницу? — спросил он, обнимая мою фрекен.
Мою фрекен! Я вырвала у нее руку и стремглав бросилась вниз по лестнице. Я слышала, как она звала меня, но не остановилась и бежала до тех пор, пока не выбилась из сил.
Никогда в жизни я больше не пойду к ней, никогда не пойду больше ни к кому, лучше пойду в лес, только туда. У них у всех есть мужчины, которые обязательно обнимают их. Ханне противные старики надарили кучу денег, она показала мне полную пригоршню монет. У мамы тоже есть мужчина, и он тоже обнимает ее. И лишь до меня никому в целом мире нет дела. Все они только и думают о своих мужчинах, от которых либо получают деньги, либо плачут. Но моя красивая фрекен! Что же, значит и у нее будет ребенок? Пожалуй… А бабушка? Но ее муж такой тихий и только просит, чтоб не шумели, когда он дома. И она всегда заставляет читать молитвы и мотать пряжу, а потом начинаются расспросы про Гедвиг и Альберта, который «красив, и в этом его несчастье». А по-моему, он совсем некрасивый, он уродливей всех на свете. Но разве посмеешь сказать то, что думаешь?
Усевшись у дороги, я захотела посмотреть на свои двадцать эре. Их не было.
Это немного меня отрезвило. Я вспомнила маму, патоку, смолу, сочившуюся из всех щелей, вспомнила, что стоит маме родить ребенка, как она опять станет стройной, красивой и веселой.
Я было успокоилась, но перед глазами снова встал чужой мужчина, обнимающий мою фрекен, и слезы хлынули ручьем. Усталая и расстроенная после бессонной ночи и полного впечатлений дня, я сидела у обочины и плакала от бессознательной ревности, от унижений и обид, перенесенных в паточном домике, давивших меня непосильным бременем. Я чувствовала себя все более и более несчастной, плач переходил в крик: весь мир ополчился против меня, я никому не нужна… Но тут на дороге послышались голоса, и я притихла. Голоса была знакомые. Ко мне приближались Ханна и Метельщица Мина.
— Боже мой, да ведь это Миа! Пойдем-ка с нами, мы угостим тебя кофе, сегодня в богадельне как раз кофейный день.
Ханна казалась испуганной, как всегда, впрочем, в присутствии матери. Я тут же вспомнила Альвара и снова принялась всхлипывать. Когда горе слишком велико и хочет тебя извести, на помощь ему из могил выходят мертвые.
— Что случилось? — спросила Мина.
— У мамы б-будет ребенок, она больна, — сказала я первое, что пришло в голову, но ведь это было совсем не то, из-за чего я плакала.
— Обойдется, — сказала сведущая в подобных делах Мина. — А тебе-то что? Радуйся, поживешь хоть немного у бабушки.
Всю дорогу Мина болтала без умолку, и слезы мои скоро высохли. Мы с Ханной немного отстали, и она успела мне шепнуть:
— На твоем месте никто теперь не сидит, и фрекен однажды сказала, что после твоего ухода стало пусто, потому что никто не может читать стихи так, как ты.
У меня потеплело на сердце, но стоило Ханне упомянуть про фрекен, как его снова сжало, словно тисками: перед глазами все время стоял обнимавший ее мужчина. И странно — нисколько не осуждая мужчину, я порицала фрекен, позволившую ему обнимать себя. В этом было что-то отвратительное. Чем она лучше Дженни, которая сидела на качелях и целовалась? Рассердившись на фрекен, я взяла себя в руки и к богадельне подошла с абсолютно сухими глазами.
На кухне, в большой открытой печи стояло по крайней мере двадцать кофейников, а под ними — по маленькой кучке раскаленных углей. Каждая старуха варила для себя кофе отдельно. У Мины углей не было, но она решительно выгребла большую кучу из-под других кофейников и, нимало не смущаясь руганью старух, водворила на нее свой блестящий кофейник. Хлеб она принесла из города, и мы с Ханной поели его вдоволь, макая в кофе. Старухи смотрели на нас с завистью.
— Ты купила мне табаку? — спросила Мину старуха, лежавшая на кровати в большой комнате рядом с кухней.
В комнате было четырнадцать кроватей, между которыми стояли тумбочки, и три больших окна; на подоконниках красовались горшочки с одинаковыми цветами. Мина внесла кофейник и поставила его на тумбочку возле своей кровати — они с Ханной спали вместе, — потом отдала пакетик с табаком старухе, которая была так больна, что не могла даже пить кофе.
— Она живет только на табаке и молочном супе, — сказала Мина.
До самого вечера я оставалась в богадельне и играла с Ханной. Было уже часов восемь, когда я наконец отправилась к бабушке, усталая и вконец измученная, но в приподнятом настроении. Понятно, бабушка думала, что я пришла прямо из дома, и, узнав, что мать снова рожает, отправила меня спать, а сама взялась за стряпню.
Настали печальные дни жизни у бабушки. Прежде всего она пожелала вывести из моей головы вшей, но это ей так и не удалось. Она с трудом держала частый гребень своими изуродованными ревматизмом руками, то и дело роняя его, и так рвала мои волосы, что я всякий раз плакала. Каждый вечер приходилось ложиться в восемь часов, потому что в это время укладывался ее старый, всегда усталый муж. Сгорбленный, бледный и тощий, он был так молчалив, что за все время, кажется, не сказал мне ни слова, но почти каждый день дарил два эре. Видно, он всякий раз забывал, что уже кое-что дал мне.
На дворе еще светило солнце, а мне приходилось ложиться и слушать, как жалуются и пыхтят, укладываясь в свою большую кровать, старики и как они наконец начинают храпеть. Труд и старость так согнули их, что они не переставали жаловаться даже во сне. А с улицы доносились крики ребят, спать совсем не хотелось, и жизнь казалась невыносимой.
Иногда я тихонько вставала и открывала бабушкину коробку с газетными вырезками. Целый ворох вырезок из газеты «Эстгётен»: заметки, подписанные «Лассе из Бровика», песенки Безутешного Иеремии и другие забавные вещи.
Одна очень печальная песня начиналась так: «Удел батрака — всю жизнь быть рабом, от колыбели до самой могилы…» Бабушка и ее старик были батраками, но ведь рабы, я знала, должны быть обязательно черными. Поэтому я никак не могла понять этой песни. Бабушкин брат освобождал рабов, они были черные, как сажа. Я видела рабов в воскресных газетах.
В коробке лежали также учебники моего отчима, рваные и грязные. В учебнике естествознания была нарисована стеклянная колба и описан опыт, очень меня заинтересовавший. За неимением ничего более подходящего, я попыталась сильно взболтать мыльную воду в единственном бабушкином графине, надеясь достичь обещанного в учебнике результата. Опыт не удался, а бабушка сильно отругала меня. В «Истории Швеции» — так называлась другая книжка — я прочла о короле, который «умер от дурной болезни». Да, так оно и было на самом деле. К бабушке часто приходила высокая рыжая старуха, которая все время болтала о королях. По словам старухи выходило, что все короли были ужасные люди. Все они болели страшными болезнями, а один король даже умер от «вшивой болезни». «Его завернули в простыню, — говорила она. — Фи, подумай только, в белую простыню за пять эре!»