И лишь сравнительно недавно я поняла, что ничего такого в людях нет и быть не может, и все дело во мне, а не в этих ребятах и отдельных взрослых, которые наступали мне на ноги. Вся штука в том, что, когда на тебе старые туфельки, так ты просто не замечаешь, что на ногу тебе наступили, если, конечно, это не толстая и тяжелая тетя, которая проталкивается в троллейбусе к выходу. А вот когда обувь новая, ты об этом все время помнишь и замечаешь даже легкое прикосновение.
Так вот, человек, которого напечатали в «Правде», если даже человек этот сидит на своей кровати в больнице, все равно все время как бы ходит в новых туфельках. И все наступают ему на ноги. Иногда — больно.
В воскресенье утром, еще перед завтраком, в палату вбежала медсестра Анечка. Над головой она держала сложенную вчетверо газету.
— Девочки, — сказала она, задыхаясь. — Девочки… Оля — тоже.
— Что — «Оля — тоже»? — подозрительно посмотрела Наташа.
— Ты не поверишь. Я сама своим глазам не поверила… Оля тоже… Написала. Вот. Читай нам вслух…
Анечка протянула мне газету. «Правду». Я прочла подпись под статьей. Не вслух. Про себя. О. Алексеева. Потом, уже вслух, название — «Если ты поедешь в Прагу».
Я выдохнула весь воздух, который был у меня в легких, а новый почему-то вдохнуть не могла. И сдавленным чужим голосом я начала читать вслух.
Это было невероятно. Я ведь помнила каждое слово в очерке. Все было так, как я написала. Ничего не исправили. Ничего не изменили.
— Это не ты придумала, — перебила меня Наташа. — Это рассказ Сережи, — ревниво добавила она.
— Ну, конечно, — подтвердила я. — Так у меня и сказано.
— Оля, читай же поскорей, — попросила Юлька. — А ты не перебивай, — одернула она Наташу.
Но мне не удалось прочесть очерк до конца, потому что пришел писатель Корнилов. Я была уверена, что он уже уехал в Москву. И вот оказалось, что он остался. Только не в Киеве, а возле Киева, в Ирпене, где у писателей Дом творчества. Это, как сказал Павел Романович, почти то же самое, что дом отдыха, но в Доме творчества у каждого писателя — отдельная комната, и должен он там не отдыхать, а работать, писать.
— Ирпень? — вспомнила я. — Об Ирпене говорится в стихах у Пастернака.
— Верно, — подтвердил Павел Романович. — Борис Леонидович Пастернак побывал в этом Доме творчества еще в тридцатых годах. И написал там замечательные стихи.
Ирпень — это память о людях и лете,
О воле, о бегстве из-под кабалы,
О хвое на зное, о сером левкое
И смене безветрия, ведра и мглы.
О белой вербене, о терпком терпенье
Смолы; о друзьях, для которых малы
Мои похвалы и мои восхваленья,
Мои славословья, мои похвалы.
Но были в этом, так шутливо начинавшемся ирпенском стихотворении, трагические строки:
И осень, дотоле вопившая выпью,
Прочистила горло; и поняли мы,
Что мы на пиру в вековом прототипе —
На пире Платона во время чумы.
Удивленно улыбаясь, Павел Романович рассказал, что в ирпенской пойме еще задолго до Отечественной войны, еще в тридцатых годах были построены доты и мощные линии обороны. На случай трудной войны. Может, этим и были навеяны слова Пастернака о пире во время чумы?
Мне все это было невозможно интересно, и я хотела спросить, действительно ли Платон пировал во время чумы, но боялась перебить Павла Романовича. И еще я боялась, что кто-нибудь войдет в палату и что-нибудь спросит, и Павел Романович прекратит свой рассказ. Но никто не вошел, а писателя вдруг просто невежливо, просто грубо перебила Наташа. Выражаясь фигурально, она без всякого повода наступила на мои новенькие туфельки обеими ногами.
— Павел Романович, — сказала Наташа громко и резко. — Плагиат — это литературная кража?
— Вообще-то можно сказать и так, — удивился Павел Романович. — Хотя в принципе плагиатом называется присвоение авторства на чужое произведение не только литературы, но и науки, искусства, присвоение изобретения или даже рационализаторского предложения.
— В таком случае ваша любимая Оля сделала плагиат.
— Вот как? — холодно осведомился Павел Романович.
Никогда я не могла себе представить, что этот вежливый, сердечный, простой Павел Романович в одну секунду может превратиться в такого неприступного и неприветливого человека.
— Эту Олину статью, — продолжала Наташа, — здесь при мне, при всех нас рассказал мальчик-четвероклассник Сережа. У Оли слишком хорошая память. Она запомнила все, что он говорил. И написала это.
— Это правда? — внимательно посмотрел на меня Павел Романович.
У меня внутри, в груди, что-то булькнуло и лопнуло и подкатило к горлу. Я ведь совсем не знала, я не думала, что это — плагиат.
— Правда, — созналась я.
— Нет, это не плагиат, — сказал писатель. — Рассказать одно дело, а написать — совсем другое. Это только кажется, что писатель, — а Оля показала себя в этом очерке самым настоящим писателем, — просто записывает услышанные слова. Весь фокус и состоит в том, что читателю кажется, будто так все и говорилось. И чем больше это кажется, тем больший мастер писатель. Но существует одно правило, — обратился ко мне Павел Романович, — которое я, во всяком случае, всегда старался соблюдать. Ты, Оля, должна была попросить у этого мальчика, у Сережи, разрешения послать свой очерк в газету.
— Конечно, — согласилась я. — Теперь я это понимаю. Но сразу я как-то не подумала…
— Ты — не подумала. А вот твоя подруга — подумала. — Павел Романович внимательно посмотрел на Наташу. — Почему вы так недобры? Вы завидуете Оле?
И была в его вопросе такая сокрушительная прямота, что Наташа созналась:
— Завидую. Только не статье. Другому. Извините.
И ушла в холл.
Хорошо еще, что в это время не было Володи и Фомы. Потому что я знала, чему завидовала Наташа. И Вика знала. И даже Юлька. А может быть, знал или догадывался и Павел Романович. Ведь он — писатель. Большой писатель.
Валя Костенко его сразу узнала. По-видимому, по фотографиям в книгах. Валя пришла вместе с Валентином Павловичем. Они принесли мне два номера газеты «Правда» и цветы. Чтоб поздравить меня. Но когда Валя увидела Павла Романовича, она так растерялась, что совсем утратила дар речи и стала извиняться и смущаться, смущаться и извиняться и спрашивать, не помешала ли она, хотя на халате у нее была табличка, дающая право приходить к нам в корпус в любое время, и чему собственно могла она помешать.
Валентин Павлович, чтоб как-то подбодрить Валю, стал рассказывать, что вчера в больницу привезли четырехлетнего мальчонку, тезку Вали Костенко и его, но сам он себя называет Валюнчик. Валюнчик спрыгнул с крыши какой-то будки на детской площадке во дворе. Что за будка на детской площадке? И как он туда забрался? Прыжок был неудачным. Перелом предплечья.
Валюнчик этот, как оказалось, обладал какой-то фантастической способностью к ассоциативному мышлению. Он не выговаривает «ш». Вместо «ш» он говорит «с», и понять его трудно. Но Валюнчик сразу же сумел понятно объяснить, откуда он спрыгнул. «С крысы, — сказал он. — Крыса не мыса, крыса — дость». «Мыса» — обозначало «мышь», а «дость» обозначал «дождь».
Павел Романович очень заинтересовался Валюнчиком и его способностью объясняться, а про мой очерк в «Правде» все сразу же словно позабыли. И я вдруг подумала, что это совсем даже неплохо. А наоборот, хорошо. Я подумала, что нужно быть такой, как Валентин Павлович. Странное дело. Если бы кто-нибудь другой отказался от вознаграждения за найденное американское кольцо, а я знаю, очень большого вознаграждения, Анечка говорила, что на наши деньги больше тысячи рублей, если бы кто-нибудь другой отказался от такого вознаграждения, то все бы об этом говорили. Некоторые люди восхищались бы таким человеком, а некоторые, может, даже осуждали его. А когда это сделал Валентин Павлович, то никто его за это не хвалит и не осуждает. Его поступок никого не удивляет. Он просто такой человек. И Олимпиада Семеновна — такой человек. И мой папа — такой человек. И я постараюсь стать таким человеком. Чтоб никто не удивлялся, если я поступлю благородно.