«Жажда новообращенного обращать в свою веру других», — думал он и шел мимо, не уделяя этому внимания.
Нужно проучить этого упрямца, показать ему, ради каких недостойных людей он приносит себя в жертву.
— Позови сюда Альдику.
Пришел, щуря хитрые глаза, старый негр.
— Признайся, что, когда этот юноша лежал здесь без сознания, ты принял от меня взятку.
Альдика молчал.
Реубени поднес кулак к его лицу:
— Припомни — три крузадо! Я сначала дал тебе один крузадо, а потом еще прибавил два. Если бы я этого не сделал, ты немедленно побежал бы к алькаду и донес бы на всех нас.
— Будь милостив, господин мой, — визжал Альдика, — ты ошибаешься. Я заказал на эти деньги новый свиток Торы, так как наши не соответствуют учению.
И в доказательство он повел сара по разным лестницам, которые, как полуразорванная паутина, висели в разрушенном доме. Они сошли в погреб, уперлись в стену, но, отодвинувши камень, вошли в пещеру, со стен которой капала вода. Несколько скамеечек, возвышение для алтаря, маленькая лампочка, наполненная маслом, — то была подземная синагога маранов, где они сходились для тайного богослужения. Как во всех этих молельнях-катакомбах, в ней имелся еще второй выход. Пещера выходила на дно заброшенного колодца среди сада. Альдика объяснил, что сад нарочно держится в таком запустении и дом нарочно не чинился для того, чтобы у шпионов не явилось мысли, что здесь устраиваются собрания общины.
Это печальное место собраний так опасливо хранилось в тайне, что даже Мольхо до этого момента не знал о нем, хотя уже давно жил в доме и пользовался доверием многих членов общины.
— Теперь ты мне веришь? — приниженно сказал Альдика, вытаскивая новый свиток Торы из-под прутьев, которыми был покрыт пол пещеры. — Да простят нам на земле и на небе эти позорные меры предосторожности, — прибавил он дрожащим голосом, обращаясь к сару. — Иностранным евреям, как вы, здесь ничто не угрожает. Но если кто принял христианство, хотя бы насильно, как это сделали, к нашему несчастью, мы, того сжигают на костре живым, как еретика.
Он скрестил руки на груди и обхватил себя за плечи, словно сжимаясь перед облизывающим его пламенем.
Сару он стал неприятен до отвращения. Именно потому, что в этой жалкой пещере-молельне, освещенной скудным светом, он сознавал всю опасность, которой подвергались мараны, именно поэтому он им не верил. Человеческая сила имеет известный предел. Если обрушатся муки, выходящие за этот предел, — Альдика, по всей вероятности, не выдержит и предаст своих товарищей. Он не производил впечатления человека особенно сильных душевных свойств. Реубени знал дурное побуждение, он очень далеко заходил в области греха и не в силах был освободиться от подозрения, хотя и не мог доказать этого.
Он оглянулся на Мольхо. Никакого беспокойства. На его лице было только выражение немого счастья. Видно было, что он безусловно доверяет Альдике, его верности религии, его готовности к самопожертвованию. Любовно улыбаясь, с наклоненной головой, он ходил взад и вперед по низкому помещению. Останавливался у каждой скамейки, ласково гладил ее рукой. Затем он положил руку на голову совершенно смущенному, растерявшемуся Альдике:
— Шатер мира воздвиг Господь над главою твоею.
— Пойдем! — решительным тоном сказал Реубени.
Юноша радостно подошел к нему. Радовался он своей победе? Что он по отношению к Альдике, по крайней мере, на первый взгляд, оказался прав, это только укрепило сара в прежнем убеждении: одному легко, а другому трудно! Против этого ничего нельзя было поделать. Но его испугало и заставило отпрянуть с чувством ужаса, какого он никогда еще не испытывал, то почтение, которое теперь в этот момент явного его поражения светилось в робком молитвенном взоре полуоткрытых глаз его ученика. Мольхо опустился на колени перед Реубени и указывал на Альдику, но не так, как если бы желал сказать: «Это не то, что ты думал», а как бы говоря: «Это твое, это достигнуто тобою, учитель! Для нас уже наступила пора любви».
В этом был соблазн, была опасность. Со времени этого преклонения в подземной пещере Реубени знал: «Я был прав, когда с самого начала сопротивлялся ему. Правда, он делает вид, что исполняет мою волю, и, что еще более изумительно, он сам в своей невинности верит в это. Но вот это-то и хуже всего! Потому что, по существу, это так далеко от меня и так чуждо мне! А между тем, это чуждое стремится войти в меня, хочет стать моей кровью, моим сыном и другом, если я своевременно не замечу опасности и не дам отпора. Разве я уже не дошел до того, что кажусь себе перед ним иногда не более чем смелым обманщиком? Мы слишком мало грешим, сказал я себе в свое время. А сейчас перед этим ребенком я говорю — слишком много грешил я, слишком много. Без греха нельзя, в этом я убедился. Девушка развратом спасла город. Грех Эсфири — без этого не обойтись. Но Мольхо все-таки обходится! И это больно. И какая загадка, что он может оставаться кротким и добрым без всякой примеси греха, который мне нужнее воздуха».
Реубени испугался. Уж не примешивалась ли здесь ненависть, ненависть к преемнику, к сыну.
У него не было времени предаваться таким размышлениям, ужасное событие взволновало его.
Однажды утром на главном портале собора в Лиссабоне был приклеен листок со словами: «Мессия еще не пришел, Иисус не Мессия, христианство — ложь». Реубени негодовал, его возмущало, что мараны позволили себе такую глупую, бессмысленную выходку. Он не был виноват в этом, он отгородился от них семью стенами жестокосердия! Но разве это помогло? Опасность оставалась опасностью. К тому же не исключена была возможность, что возмутительное воззвание исходило совсем не от евреев, а от инквизиции, которая желала возбудить у короля подозрение против Реубени.
Он спросил Мольхо о его мнении, но у того была только радость на сердце: «Наступило время, когда Господь обнаруживает истину учения своего».
Реубени резко оборвал его.
У него явилось злое подозрение: может быть, кто-нибудь из друзей Альдики, в порыве первого воодушевления, под впечатлением проповеди Мольхо, позволил себе такую неблагоразумную выходку.
Он стал расспрашивать. Может ли Мольхо поручиться за своих слушателей?
— В этом нет надобности, — гордо подняв узкую рыжую голову, сказал дрожащим голосом Элиагу, сидевший в кругу учеников. — Мольхо нечего отвечать. Я сам был в Лиссабоне, я сам это сделал.
Остальные ученики молчали. Никто не возражал, никто не высказал неодобрения.
Позвали садовника и слуг.
Поле короткого расспроса выяснилось, что Элиагу сказал неправду. Он уже много дней как не выезжал из Сантарема.
Реубени не стал дальше расспрашивать. Это было явное возмущение. Значит, Мольхо уже настолько овладел их сердцами, что они изменили учителю. Он оставил это дело, испугался злобы, которая подымалась в нем. Еще одно слово — и он, как зверь, бросился бы на Мольхо.
Когда он обернулся, он увидел старого слугу Тувию, делавшего ему знаки. Уже не раз Тувия показывал, что он всецело на стороне Мольхо, что он считает неправильным, когда господин сердито говорит с его любимцем. Глухонемой не мог понять, что говорили Реубени и Мольхо друг другу. Но каждый раз, когда начинал говорить Реубени, он морщил нос, недовольно качал головой и тем самым явственно выражал свое неодобрение. На Мольхо, наоборот, он смотрел всегда с восхищением и во время его речи оставался без движения. И теперь, когда он видел по поведению своего господина, что Мольхо угрожает опасность, он стал позади Реубени, чтобы удержать его от крайностей.
Обычно Реубени не без юмора относился к своеобразному поведению своего верного и в то же время неодобрительно относившегося к нему слуги. Но на сей раз ему показалось это унижением, переполнившим чашу всего, что ему пришлось здесь испытать.
— Пусти! — И он бросился на него с кулаками.
Мольхо, находившийся недалеко от них, сделал движение, чтобы укрыть старика от Реубени.
Но Тувия всхлипнул, горестно застонал и, отпрянув от Мольхо, который спешил ему на помощь, кинулся в объятия Реубени. Он вцепился в руки своего господина, которые только что ему угрожали, и лицо его, обращенное к Мольхо, было бледно от ужаса.