Они вошли в дом Гиршля. Давид уселся в том же углу и на том же диване, где он сиживал ребенком. Ведь здесь прошли лучшие часы его мечтательного детства. Никто, кроме Гиршля, не интересовался им: он один только отвечал на его вопросы, не сердясь, и, не считаясь с обычной школьной рутиной, поучал жадную пугливую душу. «Я не прав по отношению к нему», — думал Давид. Меланхоличная жалость заполнила его сердце.
Но вскоре его отрезвила бесконечная речь Гиршля; все это были сплошные общие места. Он цитировал Платона и Цицерона, восхвалявших дружбу. Но Давид уже знал, что Гиршль усваивал из воззрений философов только то, что укладывалось в его маленьком мирке. В сущности, его мнения мало чем отличались от мнений, господствовавших в гетто, хотя он и старался изобразить, что это не так У него был тот же ход мыслей, только примененный к другим объектам.
«И этого человека я когда-то, по молодости моей, сравнивал с Сократом! Ораторским искусством и сильной волей — ими он действительно обладал, но эти свойства выявлялись на ложном пути, в стороне от подлинной жизни, среди мусора и песка, а не на плодоносной почве. И как он разбрасывал во все стороны свой мусор, как он шумел! Теперь он громил суетность мира, произносил тирады против смешных модных платьев с разрезами, против турниров, против гайдуков».
Какая узость была, в сущности, в этом мнимом гуманизме Гиршля! Давид почти стыдился, что не заметил уже давно, как смешны в устах маленького учителя стихи Ульриха Гутена «Жалобы и увещания», которые он теперь декламировал.
— Я смело поступал! — кричал Гиршль, — и они не посмеют тронуть мою школу. Как бы они ни неистовствовали, они меня не сломят и не возьмут измором. Но от тебя, Давид, я ожидал большей помощи. Если отец твой — мой злейший враг в совете и не хочет пропускать через ворота нашего гетто ни одного луча света, ни одной искорки новых идей, то я все-таки надеялся, что в твоем лице я воспитаю друга мудрости и справедливости, вождя угнетенных.
— Чем же я могу помочь вам? — возразил Давид, который до сих пор почти все время молчал. — Ведь я не заседаю в совете.
Голодный Учитель раздраженно замахал руками.
— Дай мне говорить! Что ты постоянно меня прерываешь! Ты душишь мою мысль!
И, понизив голос, словно подкрадываясь с другой стороны, он с той страстностью, которая его никогда не покидала, стал говорить о своем деле, которому он служил денно и нощно и которое является великим делом и только по несчастному стечению обстоятельств доверено убогой душе или, вернее, душе, пришедшей в убожество от испытанных ею унижений. Он говорит возбужденным шепотом, словно передавая государственные тайны:
— Победы свободной мысли они все равно не в силах задержать. Для всех народов уже сияет провозглашенная великими умами свобода, только нам закрывают к ней доступ. Но я сделаю разоблачения, я теперь занят этим. Ты заметил, как Мунка «парнес» сам не свой от страха, он даже спать не может. А отец твой, — я недавно его встретил, — тоже совершенно осунулся.
— Это из-за изгнания, которое нам угрожает, — заметил Давид.
Последовавшая за этими словами выходка Гиршля ошеломила его, хотя, в сущности, по опыту прежнего времени, он мог ожидать чего-нибудь подобного.
— Нет, это они боятся меня. Всякая неправда мстит за себя, а значит, и неправда, причиненная одинокому, беззащитному учителю. У всех у них совесть нечиста передо мною. Да, теперь обнаружились такие дела, такие злоупотребления! Я собираюсь разоблачить их. Ювелир Яков Кралик — мой приятель, его выберут старшиной, и тогда настанет мое время.
— Это будет пришествие Мессии, — сказал Давид.
Не замечая иронии, Гиршль с восторгом повторил:
— Да, пришествие Мессии.
Давид с грустью задумался над миром призраков, в котором жил Гиршль. Как несокрушим этот мир!
Недавно разбогатевший ювелир, партия которого все больше усиливала свое влияние, разумеется, так же мало станет заботиться о Гиршле, как и прежние старшины. Школа Гиршля никого не интересовала. Это было давно решенное дело и никого оно не волновало, кроме самого Гиршля. Его мнимые противники отделывались от него небрежными жестами, они даже не считали его врагом, заслуживающим внимания, но именно в этом он не хотел сознаться. Он был убежден, что его ненавидят, что всюду, где он появляется, он вызывает возбужденное сопротивление, что борьба из-за его школы стоит в центре всех общинных дел и если не является сама по себе мировым событием, то, во всяком случае, символом, отражением нового времени в стенах гетто. Это обычное явление на еврейской улице, что всякий кажется себе центром мироздания. Но ни у кого воображение не работало столь упрямо, как у Гиршля, освещая все искусственным светом, так что действительные отношения казались совершенно неуловимыми. «Может быть, мало кому это в такой степени нужно, как убогому учителю, которого все презирают! — думал Давид. — Он слабый, измученный человек, но разве эти слабые не являются худшими из всех?»
И особенно противно было Давиду, что перед лицом бедствия, угрожающего его народу, Гиргаль думал только о собственной вражде к старшине и к его отцу.
— Наверное, проведут тебя в совет, — приставал к нему Гиршль. — Мне стоит сказать только слово. А ты будешь тогда защищать мои интересы, как ты мне неоднократно обещал?
«Против родного отца», — подумал Давид и улыбнулся, так как нашел хорошую отговорку.
— Да ведь меня не пустят…
— Я знаю, — поспешно прервал его Гиршль. — Вот именно об этом я и хотел сказать. Недостает одного условия. Ты должен жениться. Пока существует это варварское правило, что нельзя забирать в совет неженатых…
Давиду скоро должно было исполниться девятнадцать лет, и он давно уже достиг того возраста, когда родители и добрые знакомые подыскивают молодому человеку подходящую невесту. Таков был еврейский обычай.
Гиршль продолжал приставать к Давиду:
— Тебе все равно уже пора. Тебя несколько раз видели с христианской девушкой.
Положение становилось серьезным. Очевидно, замечание Гиршля о том, что Давид занимается до рассвета, было не так невинно. Давида охватил мрачный гнев. Кто смеет мешать его счастью? Кого это касается? Горе тому ревнителю веры, который станет на его пути к Монике, ко всему, что было хорошего и успокаивающего в его мучительной жизни!
— А вам это не нравится? — упрямо спросил он.
— Это не принято.
— И это говорите вы, который учил меня презирать предрассудки.
— Я ничего не говорю против потребностей тела, — ответил Гиршль с отвратительной улыбкой, — но это показывает, что тебе пора жениться.
Давид вскочил в бешеном гневе.
«И для того, чтобы приходить сюда, в свое время я не остановился перед первым обманом в своей жизни!»
Он сначала подумал, что может спокойно предоставить события их течению и посмотреть, как Яков Кралик будет слушаться внушений Гиршля. Но он с негодованием отверг такую тактику.
— Я никогда не женюсь и не буду членом совета! — злобно крикнул он.
Это было открытое объявление войны. Гиршль так это и понял. Дрожа, подошел он к полкам с книгами и, держась за них, тяжело перевел дыхание. Он казался большой мухой, прилипшей к радостной мудрости всех народов всех времен.
— Значит, ты изменяешь мне? Забыл все, что было в прошлом? И это как раз тогда, когда обстоятельства складываются благоприятно для меня, когда я нашел себе высоких покровителей, когда я в первый раз обратился к тебе с просьбой, к тебе, моему духовному сыну, ростку моего виноградника! И ты отказываешься, ты предаешь меня, а вместе со мной предаешь прогресс и просвещение?
Давид холодно и с чувством отвращения думал — «он декламирует». Но при этом он ясно чувствовал, что Гиршль говорит все вполне серьезно. Однако какие карикатурные формы принимали у него все человеческие переживания, даже когда они серьезны!
Его отвращение быстро перешло в ненависть, когда Гиршль, коварно поглядывая на него, стал продолжать свою речь. Сначала он ожидал, что Давид пойдет на уступки, но когда тот продолжал молчать, Гиршль утратил всякую сдержанность.