И тут Владимир понял, что этот малый начинает ему нравиться. Ценные указания насчет двух ручек, беззаботное отношение к местным жителям, а теперь и квалифицированное мнение о материнской титьке. Непосвященный обозвал бы писателя занудой. Но Владимир прекрасно знал этих обаятельных отщепенцев процветающей Америки: сначала пятилетка бродяжничества и алкогольного самопознания, затем пятилетка упертого ускорения с целью вернуться на круги своя. Черт, у меня ведь тоже был период, когда мать была моей музой. Какая обезоруживающая агрессия. Средне-Западный колледж в лице его типичного представителя. Теперь Владимир не сомневался: этот Адонис обязательно окажется в его колоде в качестве подопытного клиента.
Стоило Владимиру присесть за стол, как принесли второй мятный джулеп. Официантка не смогла не улыбнуться, глядя на встречу двух родственных американских душ. Владимир допил пиво и поставил бутылку на поднос.
— Еще одну? — спросила официантка.
— Да, пожалуйста.
— Орешки?
— Нет.
— Лимон?
— Sans лимон.
— За мой счет, — сказал писатель, впечатленный краткостью и прямотой диалога. Прямо как у Раймонда Карвера[28]. — Заливаешь пожар? — спросил он у Владимира, когда тот потянулся к джулепу.
— Разницу во времени. Возвращаюсь в реальность, — отозвался Владимир.
Думай. Какие у Карвера диалоги? Обманчиво простые, но предельно насыщенные.
— Я пока присматриваюсь. — Владимир отвернулся с загадочным видом.
— Нашел, где жить?
— Босс предоставил мне квартиру в пригороде.
— Босс? — Писатель открыл рот, демонстрируя достижения американской стоматологии. Покачал головой, грива заколыхалась; казалось, нет ничего естественнее, чем протянуть руку и погладить эту шелковистость. — То есть ты работаешь? Где?
Этот бунтарь и творец явно оживился при упоминании о материальном мире. Владимир представил себе его обеспокоенных родителей, гневные трансатлантические переговоры, бандероли, набитые анкетами юридических школ, которые таскали по улицам Правы измученные столованские почтальоны.
— В фирме по развитию.
— Правда? И что же вы развиваете? Кстати, меня зовут Перри, — он вытянул вперед руку. — Перри Коэн. Да, имечко странное. Так вот, знай: я единственный еврей в Айове.
Владимир улыбнулся, размышляя: а что будет с Коэном, объявляющим себя единственным и неповторимым, если в помещении найдется еще один еврей из Айовы? Коэну будет очень не по себе. Владимир запомнил эту мысль — на будущее.
— Как же вы, евреи, добрались до Айовы? — спросил он. — Я тоже еврей, — добавил он примирительным тоном.
— Еврей только отец, — объяснил Перри. — А мать — дочь мэра.
— И мэр позволил ей выйти замуж за еврея. Как мило. — Вот оно. Владимир почувствовал, что попал в тон. В тон здешних экспатриантов: режь правду-матку. — Твой отец наверняка блондин. И выкрест к тому же.
— Он — обрезанный Гитлер.
Стоило писателю это произнести, как случилось нечто неуместное и даже, возможно, незапланированное: Коэн подался вперед, грива упала ему на лицо, а под ней Владимир углядел — что? Шмыгающий нос, невольный всхлип? Часто моргающие ресницы, не подпускавшие влагу к глазам? Зубы, впившиеся в нижнюю губу, чтобы та перестала рожать? Владимир не успел толком разобраться, стал ли он свидетелем искренней эмоции либо спектакля, разыгранного специально для него. Откинув волосы со лба, Коэн громко откашлялся и вновь принял невозмутимый вид.
— Гитлер, ну-ну. — Владимир был только рад притвориться недоверчивым невеждой. — Рассказывай.
И Коэн рассказал Владимиру историю своего отца. Двое мужчин познакомились две минуты назад; один одолжил другому ручку; затем они выяснили этническое происхождение друг друга; обменялись парой саркастических реплик. Неужели такой малости — эквивалентной обнюхиванию задов собаками при знакомстве — достаточно писателю Коэну, чтобы поведать историю своего отца?
Или эта история — его фирменный знак? Его тема? За годы блужданий и самокопаний Владимир четко усвоил одно: крайне важно иметь свою тему. Внятную историю, годившуюся при случае для сольного выступления. Предоставлявшую шанс поглубже закрепиться в сознании других людей. История Коэна, как ни печально, была даже не его собственной, а лишь историей его отца. Однако Коэн отчаянно норовил сделать ее своей.
Он даже таскал с собой наглядные пособия! Снимок отца, чрезвычайно розового и плотного американского еврея: крошечные глазки, на которые наползает огромный лоб, залитый потом, все прочее втиснуто в зеленый клетчатый костюм; папаша стоит в обнимку с Ричардом Никсоном на фоне плаката «Партийная конференция в Де» Моин, 1974». Мужчины глядят друг на друга и улыбаются так, словно на дворе не 1974-й, но обычный, ничем не примечательный год в истории американского президентского правления[29].
— Па-па, — по складам произнес Коэн, подражая голосу трехлетнего ребенка, и пальцем потер отцовскую лысину на снимке.
И таки да, папашей старший Коэн был по-своему выдающимся. На тринадцатый день рождения Перри, когда, согласно иудейскому канону, на мальчика навешивают сомнительные обязанности мужчины, отец сделал ему подарок.
— Я меняю тебе фамилию, — объявил он. — Ты не останешься на всю жизнь Коэном. — И выдал сыну кипу бумаг на подпись.
Отныне мальчику предстояло называться Перри Колдуэллом.
Не то чтобы Коэн тогда впервые испытал ненависть к себе. В конце концов, имя у него тоже было подходящее — Перри. На службу в синагогу отец возил его в Сент-Луис, подальше от дома, и только по большим праздникам, а раввина за глаза величал преподобным Любофски.
— Надеюсь, хоть в этом году преподобный уволит того парня, — говорил отец, изображая муку на широком лице с пухлыми губами. Больше всего он боялся, что какой-нибудь земляк из Айовы увидит, как они заезжают на маленькую парковку перед синагогой.
И конечно, Коэн очутился в прогрессивном Средне-Западном колледже свободных искусств (заведении, родственном тому, которое посещал Владимир), где классовая ненависть к отцам была нормой. В этом виде искусств Коэн особенно отличился. В ранние девяностые для сотен недовольных молодых людей Средний Запад стал своеобразным перевалочным пунктом на пути в Праву, страну искупления. Озлобленный и растерянный, Коэн клюнул на эту приманку на предпоследнем курсе. И оказался здесь.
Так вот какова его история! Тема Коэна! Отец — богатый засранец. Ах, какой ужас. Владимир был уже готов ткнуть Коэна носом в свое детство — от наскоков на евреев в Ленинграде до «вонючего русского медведя» в Вестчестере. Ассимиляция, блин. Да что ты знаешь об ассимиляции, избалованная американская свинья? Лучше меня послушай, я тебе такое расскажу!
А эти ужимки! Когда речь зашла о том парне, Коэн понизил голос; перечисляя отцовские прегрешения, старался напустить на себя вид мужественного страдальца. Крокодиловы слезы, мой упакованный друг. Твой отец может вырубать леса или вырезать хуту, но в конечном счете твою судьбу решает размер попечительского фонда, изгиб носа и чистота произношения. Папочка Коэн по крайней мере не ругал сына за то, что тот ходит как еврей. Да пошли вы все! Убил бы этого Коэна, думал Владимир. Однако скорбно покачал головой и сказал:
— Боже мой. Трудно поверить, что такое еще случается в наше время.
— Мне и самому не верится, — ответил писатель. — Надеюсь, ты не покороблен моей откровенностью.
Тебя не покоробила моя откровенность, мысленно поправил Владимир (идиоты американцы даже родного языка не знают!). И конечно, покуда на горизонте маячит твердая валюта, Владимира ничто не покоробит.
— Отношения с отцом стали отличным материалом для моей работы, — продолжал Коэн. — И я подумал, что ты из тех людей…
Да? Из каких таких людей?
— Ты кажешься малым проницательным, с жизненным опытом.