Подавшись вперед, Вентиляторный ухватил Владимира за нос большим и указательным пальцами — знакомый русский жест, используемый при общении с маленькими детьми.
— Я — псих, — объяснил Вентиляторный. — Но не идиот.
2. Елена Петровна, его мать
В то утро понедельника, как и в любое утро понедельника, Общество им. Эммы Лазарус пребывало в состоянии надрывной суеты. Бессемейные социальные работники поверяли друг другу тайны минувших выходных; король окультуривания — тоскующий по родине и склонный к суициду поляк — орал, готовясь к вводной лекции о жизни в Америке: «Страна эгоистов, здесь все только о себе и думают!» А в Интернациональном зале проходила еженедельная выставка иммигрантских домашних животных, на сей раз в разношерстной стае предводительствовала бенгальская черепаха.
В этой полиглотной сумятице Владимиру было нетрудно оставить свой пост — так называемый русский стол, покрытый бюрократическими чернильными пятнами и газетными вырезками о бедствиях советских евреев. Но прежде чем Владимир отправился с мистером Рыбаковым в его пентхауз, ему позвонили с самыми пылкими поздравлениями.
— Володечка, дорогой мой! — кричала мать в трубку. — С днем рождения!.. С новыми начинаниями!.. Твой отец и я желаем тебе блестящего будущего!.. Огромных успехов!.. Ты ведь такой талантливый!.. Экономика выправляется!.. Как мы тебя любили маленького!.. Отдали тебе все до последнего!..
Владимир убавил громкость в телефоне. Он знал, что сейчас последует. И действительно, одолев семь бодрых восклицаний, мать сломалась и запричитала, повторяя имя Господне с притяжательным местоимением: «Боже мой! Боже мой!»
— И зачем я устроила тебя на эту работу! — рыдала она. — О чем я думала? Ты обещал, что поработаешь там только одно лето, а уже прошло четыре года! У родного сына застой, у моего единственного сыночка, и я сама в этом виновата. Но почему? Мы привезли тебя в эту страну — зачем? Даже самые тупые местные добиваются большего, чем ты…
И далее в том же духе сквозь слезы, всхлипы и шмыганье носом: о счастье учиться в колледже и юридической школе, о низком статусе подневольного клерка в некоммерческом агентстве, получающего всего восемь долларов в час, в то время как ровесники Владимира отважно овладевают профессиональными знаниями. Постепенно ее размеренный тихий плач обретал темп и громкость, и к концу она уже голосила, как убитая горем мать на ближневосточных похоронах в тот момент, когда тело сына опускают в могилу.
Владимир откинулся на спинку стула и громко, с раздражением вздохнул. Она никак не уймется, даже в день его рождения.
Отцу понадобился год ухаживаний и десять лет брака, чтобы свыкнуться с умением матери разрыдаться когда заблагорассудится.
— Не плачь. Ну почему ты плачешь, ежичек мой? — шептал молодой доктор Гиршкин в сумрачной ленинградской квартире, гладя жену по волосам, которые были чернее промышленных выбросов, зависших над городом, и столь жесткими, что их не брали никакие западные бигуди (по этой причине мать прозвали Монголкой; в ней и в самом деле текла одна восьмая монгольской крови).
Слезы, струившиеся по ее продолговатому лицу, подсвечивались судорожными неоновыми вспышками — то мерцало «Мясо» (магазин располагался прямо под их квартирой), неисправные буквы упорно тщились зажечься. На ласку мужа мать не откликалась, чего он так и не смог ей простить; лишь уснув, она прижималась к нему. К этому времени мясную вывеску уже давно вырубали из жалости и улицы утопали в мутной, непроницаемой петербургской тьме.
Владимир тоже изрядно настрадался от укоризненного материнского плача, под его аккомпанемент в камине показательно сжигались четверочные табели и летала посуда, когда первое место в детском шахматном турнире доставалось кому-то другому. А однажды он застал мать в кабинете рыдающей в три часа утра, к груди она прижимала фотографию трехлетнего Владимира, играющего с детскими счетами, — такого смышленого, ясноглазого, подающего столько надежд… Но самый страшный удар был нанесен на свадьбе одного калифорнийского Гиршкина: мать вдруг взбеленилась и заявила во всеуслышание, что у ее сына — застенчиво плясавшего под диско-музыку с толстой кузиной — «бедра, как у гомосексуалиста». Ох уж эти юркие бедра!
Пристыженный и растерянный Владимир бросился к отцу за подмогой или, по крайней мере, объяснением. Но объяснение он получил, лишь когда вступил в подростковый возраст, во время долгой осенней прогулки по болотистому, загазованному парку Эллей Понд — вкладу администрации Квинса в сохранение лесных насаждений. Именно на той прогулке отец впервые произнес слово «развод».
— Твоя мама страдает некой формой сумасшествия, — сказал он. — Это самая настоящая болезнь.
Владимир, юный и тщедушный, но уже американский ребенок, спросил:
— А разве нельзя вылечить маму таблетками?
Но доктор Гиршкин, холист по убеждениям, не верил в таблетки. Энергичное растирание водкой и баня — таковы были его обычные предписания.
Даже сейчас, когда плач матери действовал на него куда слабее, чем прежде, Владимир не знал, что сказать, чтобы остановить ее рыдания. Отец тоже так и не придумал, как с этим бороться. Тщательно спланированному разводу он также не решился дать ход. В Новом Свете мать, несмотря на все свои причуды, была его единственным близким другом.
— Боже мой, Владимир, — захлебнулась мать слезами и вдруг резко смолкла. А после паузы совершенно спокойно объяснила: — Мне звонят на другую линию. Из Сингапура. Это может быть важно.
Инструментальная версия песни «Майкл, греби к берегу» грянула из электронного нутра материнской корпорации прямо в ухо Владимиру.
Ему пора было уходить. Оставленный без присмотра Рыбаков поковылял в приемную, где опять терроризировал охранника. Владимир уже собрался положить трубку, но вновь услыхал негромкий материнский всхлип. Он поспешил сменить тему:
— А как у тебя дела?
— Ужасно, — ответила мать, переходя на английский, на котором говорила о делах. Она высморкалась. — Надо уволить одного человека.
— Это же только к лучшему для тебя.
— Сложно, проблема, — пожаловалась мать. — Это американский африканец. Я нервная, я скажу что-нибудь неверно. Мой английский не очень сильный. На выходных ты должен научить меня, как надо говорить с афро-американцами. Это важно уметь, нет?
— Ты ждешь меня на выходные? — переспросил Владимир.
Мать сделала попытку развеселиться: разве можно не устроить барбекю в честь его дня рождения? Это было бы чистым безумием.
— Двадцать пять бывает только раз, — добавила она. — И ты ведь не… как у вас говорят?.. не законченный лузер.
— Даже на крэке не сижу, — рискнул пошутить Владимир.
— И ты не педик, — продолжала мать. — М-м?
— Почему ты всегда…
— И ты все еще с той еврейской девушкой. Сдобной Халочкой.
— Да, — успокоил ее Владимир. Да, да, да.
Мать протяжно выдохнула:
— Что ж, хорошо, — и велела сыну захватить плавки, к субботе должны починить бассейн. Умудряясь одновременно скорбно вздыхать и говорить ласковые слова, она распрощалась с Владимиром. — Будь сильным, — загадочно напутствовала она его напоследок.
Смысловым центром холла в доме под названием «Башни Дорчестера», где проживал мистер Рыбаков, служило панно с дорчестерским гербом: двуглавый орел сжимал в одном клюве свиток, в другом кинжал — графическая история «новых денег» и их оседания в этом здании. Два привратника открыли двери Владимиру и его клиенту. Третий угостил молодого человека конфеткой.
При виде роскоши в американском духе у Владимира всегда возникало такое ощущение, будто за его спиной стоит мать и шепчет ему на ухо ее любимое двуязычное прозвище из тех, что она для него придумывала: Фейлрушка. Маленький недотепа. Слабея от досады, он прислонился к стенке лифта, пытаясь игнорировать глубокий рыжий блеск бирманского дерева и молясь про себя, чтобы рыбаковский пентхауз оказался конурой, оплачиваемой государством и лопающейся от грязи.