В стереосистеме иссяк Майкл Джексон. На улице в стылом воздухе солдаты под луной распевали песню на столованском в ритме «ум-па-па, ум-папа», исполнение во многом выиграло бы, сопровождай его живой оркестр. Из туалета доносились тревожные звуки, издаваемые Планком.
— А-а. — Франтишек слегка отодвинулся от Владимира, будто вспомнив, что западные люди не любят, когда им дышат в лицо. — Кстати, о народных хорах, вот вам один из них. Они поют про кобылу, которая обиделась на хозяина за то, что он привел ее в кузницу подковать. И теперь она отказывается наградить его поцелуем.
Коэн кивнул Владимиру и сощурился, словно понял нечто очень важное: в песне содержится урок, полезный им всем. Они услышали, как Планк борется с щеколдой в туалете, ругаясь на чем свет стоит, но, отяжелев от алкоголя, не сдвинулись с места. На помощь Планку пришла барменша.
5. Маленькая ночная серенада
Как они разминулись с Яном, ожидавшим в машине, Владимир не знал, но впоследствии это обстоятельство стало поводом для покаянных размышлений о темных сторонах алкоголизма. Вывалившись в садик при пивной, Владимир с Коэном, видимо, пошли не по той дорожке и вместо того, чтобы вырулить к Яну, оказались на тихой, измазанной углем улочке, чью тишину тревожили лишь трамвайные звонки и скрежет рельсов.
«А-а!» — воскликнули оба, приняв проезжавший мимо трамвай за некий знак небес, и побрели следом, размахивая руками, будто прощались с отчалившим океанским лайнером. Вскоре теплая яркая желтизна оказалась рядом с ними, на четвереньках они забрались в вагон, приветствуя громким «Добры ден!» пыльных фабричных рабочих, дремавших на задних сиденьях.
И, только проехав несколько кварталов в неизвестно каком направлении, Владимир вспомнил о Яне на БМВ.
— Ой. — Он толкнул Коэна в бок, в ответ тот вынул искристую бутылку водки.
Бутылку вместе с номером телефона и факса презентовал Франтишек, прежде чем покинуть садик, волоча на себе бесчувственного Планка. Волок он американца к себе домой с целью протрезвить посредством освежающих процедур. Услыхав, куда столованец тащит Планка, Владимир забеспокоился. У него сложилось нехорошее представление о визитах в спальни стареющих мужчин, особенно когда к происходящему примешивался алкоголь. Но что было делать?
— Мы пян, — заявил Коэн, сбиваясь на русский выговор.
— Мы пьяны, — поправил Владимир, тем не менее откупоривая бутылку. — Где мы? — Он прижался носом к прохладному оконному стеклу: они ехали мимо поникших лип и небольших особняков, выглядывавших из-за наманикюренных изгородей. — Что мы, блин, тут делаем?
Они переглянулись: для трех утра вопрос серьезный, — и принялись вырывать бутылку друг у друга. Справедливости ради уточним: борьба велась далеко не с той энергией, с какой, к примеру, бьются крестьянские сыны, налитые половозрелой силою.
Трамвай пересек реку и полез в гору. На середине Репинского холма, где австрийцы строили семейный развлекательный комплекс под патронажем мультяшного персонажа Гуся Понтера, трамвай, содрогнувшись, внезапно встал.
За окном заблестели две головы, гладкие, как лунный диск, темные редкие пятна пробивавшейся растительности очертаниями напоминали кратеры и прочую лунную географию. Два скинхеда — комическая пара, коротышка и верзила, — вошли в вагон, звеня многочисленными цепями, пряжки их ремней имитировали флаги конфедератов[52]. Скинхеды смеялись и забавы ради пихали друг друга, умудряясь попутно отхлебывать из бутылок «Бехеровки», отчего Владимир поначалу принял их за столованских геев, ошибочно посчитавших флаг конфедератов одним из символов Американы. В конце концов, очень долгое время на Кристофер-стрит[53] и чуть далее к западу от нее без бритой башки лучше было не показываться.
Но когда они увидели Владимира и Коэна, смех прекратился. Зато появились сжатые кулаки, и в избыточном свете трамвая голые скальпы, прыщи, боевые шрамы и кривые ухмылки мальцов читались как подробная дорожная карта подростковой ненависти.
Справа от Владимира треснуло окно, и глаза немедленно защипало от спирта, осколки стекла расцветили кожу порезами, будто после неудачного бритья, а трамвай наполнился знакомым запахом тыквенного ликера. Бутылку метнул, должно быть, низкорослый и толстый скинхед. Владимир не мог открыть глаза. А когда попытался это сделать, ничего, кроме мути, не увидел, словно ему закапали глазные капли; впрочем, он и не хотел ничего видеть. Во тьме нестройным хороводом роились мысли о боли, несправедливости, мести, но все затмило воспоминание о терапевтических свойствах жесткой бабушкиной подушки, вывезенной из России, — твердой, но удобной; на ней он практиковался когда-то в любовных упражнениях. Вот что было сейчас главным. Когда инстинктивный, жизнеутверждающий страх утоплен в водке и пиве «Юнеско», остается лишь печаль, вызванная неминуемостью утраты жизни и здоровья; в нормальном состоянии эта печаль нахлынула бы задним числом, теперь же она переливалась через край. Подтверждением чему стала реакция Владимира на бутылочную атаку: он произнес одно-единственное слово.
— Морган, — прошептал он столь тихо, что никто его не услышал. Почему-то ему представилось, как она несет по двору своего беглого кота, по-матерински прижимая к груди бунтующее животное, заранее готовая все простить.
— Auslander raus! — завопил коротышка. — Raus! Raus![54]
Коэн схватил Владимира за руку холодной и мокрой ладонью. Владимира поставили на ноги, а потом он ударился обо что-то острое, наверное о край сиденья, но постарался не потерять равновесия, ибо вдруг осознал: мать с отцом не вынесут гибели единственного ребенка. Так что в итоге он испытал страх, и этот страх промыл ему глаза: теперь он отчетливо видел трамвайные ступеньки, все еще открытую дверь и черный асфальт за ней.
— Иностранцы, вон! — крикнул второй скинхед по-английски. Видимо, заучивая подходящие выражения, они поделили меж собой соответствующие европейские языки. — Убирайтесь в свою Туркляндию!
Ветер, дувший с реки, подталкивал их в спины, словно заботливый друг, указывающий путь. Позади слышался смех обидчиков, к которым присоединились и проснувшиеся работяги, а также надтреснутый, терпеливый голос из трамвайного магнитофона: «Осторожно, двери закрываются».
Они бежали, не разбирая дороги, мимо припаркованных «фиатов» и горевших через один уличных фонарей к знакомому черному силуэту замка, маячившему в отдалении. Бежали не глядя друг на друга. Через несколько кварталов страх Владимира выдохся, вернулась печаль, материализовавшись в виде огромного сгустка слизи, поднимавшегося из желудка по легким, огибая загнанное сердце. Ноги у него подкосились, и он упал — не без изящества — сначала на колени, потом ладонями в землю, чтобы затем перевернуться на спину.
Очнулся Владимир от оглушающего рева автомобилей. Две полицейские машины, пронизывая сине-красными сполохами долину розового барокко, где друзья обрели покой, затормозили в нескольких сантиметрах от его физиономии, и их с Коэном моментально окружили потные великаны. Снизу были видны очертания тяжелых дубинок, болтавшихся на ремнях, запах пива и корейки перебил уличную угольно-дизельную вонь. Раздался смех, раскатистый гогот славянского копа в три утра, — слушайте все, кому не лень, за это денег не берут.
Да, веселая собралась компания, топтавшаяся на наших падших героях; свет мигалок лишь усиливал карнавальную атмосферу — казалось, рейв, тот самый, о котором мечтал Франтишек, был в полном разгаре.
Владимир лежал, скрючившись, в гнезде, сооруженном по подсказке инстинкта из куртки и толстого свитера.
— Буду ясем американко, — взмолился он без особой надежды. То была единственная полезная фраза, которую он знал по-столовански: я американец.