Мать замолчала, склонив голову набок. Переместила вес тела на одно колено и взглянула на ноги сына в ином ракурсе. Медленно приняла прежнюю позу, безмолвно глядя на Владимира.
— Значит, это правда, — произнесла она наконец бесконечно опустошенным тоном, запомнившимся Владимиру по их первым дням в Америке, когда мать прибегала с занятий по английскому и машинописи, чтобы приготовить сыну его любимый салат оливье: картошка, консервированный горошек, маринованный огурец и нарезанная кубиками ветчина, перемешанные с полбанкой майонеза. Иногда она засыпала, уронив голову на стол, в их крошечной квартирке в Квинсе, с длинным ножом в одной руке и англо-русским словарем в другой — рядок огурцов на разделочной доске, судьба семьи в тумане.
— Ты о чем? — после паузы осведомился Владимир. — Что правда?
— Даже не знаю, как тебе об этом сказать! Пожалуйста, не сердись на меня. Знаю, ты рассердишься. Ты ведь такой чувствительный молодой человек. Но, не сказав тебе правды, я не исполню свой материнский долг. А я его исполню. Правда в том… — Она глубоко вздохнула. Владимир насторожился: вместе с воздухом она выдохнула последние сомнения, изготовившись к бою. — Владимир, ты ходишь как еврей.
— Что?
— Что? Сколько гнева в его голосе. Надо же, он еще возмущается! Подойди к окну. Просто иди к окну. И посмотри на свои ноги. Внимательно посмотри. Видишь: носки смотрят в разные стороны. Ты не ходишь, а переваливаешься, как старый местечковый еврей. Как ребе Гиршкин. Ну да, сейчас он начнет кричать на меня. А может, заплачет. В общем, непременно обидит свою маму. Вот благодарность за то, что она дала ему жизнь… А теперь он набрасывается на нее как дикий зверь.
Бедная, бедная Хала. Знал бы ты, Владимир, как мне жаль твою подружку… Разве мужчина может любить женщину, если он презирает собственную мать? Так не бывает. И разве женщина может любить мужчину, который ходит как еврей? Понять не могу, как вы до сих пор не расстались.
— Мне кажется, многие ходят, как я, — прошептал Владимир.
— В Аматевке — наверное. Или в вильнюсском гетто. Знаешь, я давно наблюдаю за тобой, но только сегодня до меня дошло: эта твоя еврейская походочка. Подойди ко мне, я научу тебя ходить как нормальный человек Иди сюда! Нет? Трясешь головой, как трехлетний ребенок… Не хочешь? Тогда стой там, идиот несчастный!
Владимир глянул на ее усталое, осунувшееся лицо; верхняя губа подрагивала, не справляясь с гневом. Мать ждала, ее терпение иссякало, на тумбочке заблеял тощий ноутбук, срочно требуя ее внимания. Владимиру захотелось утешить ее. Но как?
Наверное, подумал он, наверное, он мог бы сочинить свой собственный вариант любви к матери, кое-как слепить его из воспоминаний о прежней маме, измученной воспитательнице ленинградского детсада, и ее любви к полуживому сыну, патриоту советской Родины, лучшему другу плюшевого жирафа Юры, десятилетнему чеховеду.
Ведь мог же он дважды в день отвечать на ее звонки, притворяясь, будто почтительно прислушивается к ее воплям и рыданиям, и держа трубку в нескольких сантиметрах от уха, словно опасаясь, что телефон вот-вот взорвется.
Мог лгать ей, обещать, что у него все наладится, потому что ложь означала: он понимает, чего от него ждут, понимает, что не оправдывает ожиданий.
И уж конечно, такую малость он может для нее сделать.
Если ни на что другое не способен…
Владимир приблизился к матери, передвигаясь, как робот, на своих иудейских ногах по жесткому паркету; сейчас он предпочел бы шлепать еврейским пехом до Манхэттена.
— Покажи, как надо, — сказал Владимир.
Мать поцеловала его в обе щеки, размяла ему плечи и ткнула указательным пальцем в позвоночник:
— Выпрямись, сыночек. (Это обращение заставило его засопеть от удовольствия, мать давно не баловала его добрым словом.) Сокровище мое, — добавила она, понимая, что сын поступает в ее полное распоряжение до вечера и о поезде в 4.51 больше никто не заикнется. — Я научу тебя, как надо. Ты будешь ходить, как я, изящной походкой. Все сразу понимают, с кем имеют дело, стоит мне войти в комнату. Выпрямись. Я покажу тебе…
И она показала. И с умилением наблюдала, как он заново учится ходить, будто младенец. Самое главное — осанка. Ты тоже сможешь ходить нормально. Надо лишь приподнять подбородок И держаться прямо.
И ноги сами последуют за тобой.
Часть II
Любовь Гиршкина
1. Возвращение лучшего друга Баобаба
За семь лет, минувших с окончания элитной научно-математической школы, где он учился вместе со своим лучшим другом Владимиром Гиршкиным, Баобаб Жилетти почти не изменился: рыжий малый с очень светлой кожей и завидным телосложением. Правда, подростковый метаболизм, испустив дух, оставил ему в наследство слой подкожного жирка, который Баобаб постоянно и не без гордости пощипывал.
В тот вечер, вернувшись ярко-розовым и торжествующим из своих флоридских наркоприключений, Баобаб распинался в компании Владимира о достоинствах шестнадцатилетней Роберты, своей подружки. Какая она потрясающе молодая и способная. Какие она пишет сценарии для авангардных фильмов, в которых сама же и снимается либо участвует в съемках. И вообще — Роберта занимается делом.
Друзья сидели в гостиной, на сломанном диване с мохеровой обивкой, в квартире, которую Баобаб снимал в Йорквиле, и поглядывали на Роберту — девушка как раз втискивалась в узкие джинсы, ее голые ноги сияли голубыми прожилками, как у младенца, рот был полон скобок, а на губах толстым слоем лежала помада цвета «дикое бордо». Столь оголтелое отрочество смутило Владимира, и он отвел взгляд. Но Роберта доковыляла до него джинсы болтались вокруг лодыжек — и с криком «Влад!» смачно, оглушительно поцеловала в ухо.
Баобаб взирал на свою раскованную подружку сквозь пустой коньячный бокал.
— Эй, а джинсы зачем? — спросил он Роберту. — Ты уходишь? Но я думал…
— Ты думал? Неужели? — перебила она. — О, как интересно, liebechen[6].
Роберта потерлась щекой о мохнатую щеку Владимира, с удовольствием наблюдая, как молодой человек, хихикая, сделал неубедительную попытку ее оттолкнуть.
— Я думал, ты сегодня останешься дома, — продолжал Баобаб. — Напишешь статью обо мне или отзыв на мою статью.
— Кретин, я говорила тебе, что у нас сегодня съемки. Если бы ты слушал, что я тебе говорю, мне не пришлось бы полдня корпеть над статьями и опровержениями ради тебя.
Владимир улыбнулся. Девчушка, облаченная в боксерские трусы Баобаба немыслимой расцветки и джинсы, спущенные ниже колен, лезла в драку и хотя бы этим заслуживала уважения.
— Ласло! — завопил Баобаб. — Съемки с Ласло, я прав?
— Деревенщина! — крикнула в ответ Роберта, с треском захлопнув за собой дверь ванной. — Сицилийская деревенщина!
— Что? А ну-ка, повтори! — Баобаб ринулся на кухню в поисках предмета, пригодного для метания. — Мой дед был членом парламента еще до Муссолини! Слышишь, ты, стейтен-айлендская[7] шлюха!
— Ладно, ладно. — Владимир перехватил руку, занесенную для крепкого удара в глаз. — Пойдем, нам надо выпить. Собирайся, Гарибальди. Вот твои сигареты и зажигалка. Идем, идем.
На улице они поймали такси и отправились в любимый бар Баобаба, находившийся в мясоразделочном квартале. Несколькими годами ранее в этот затрапезный район в центре города стекались орды варваров из сонных, зажиточных Тинека и Гарден-сити, позже здесь паслись правоверные хипстеры, но сейчас квартал по вечерам почти пустовал — более подходящего места для любимого бара Баобаба и не сыскать.
Перед «Тушей» по милости соседствующего заводика, где забивали свиней, разливалась лужа настоящей крови. По потолку заведения тянулись тросы, по ним в былые времена транспортировали нетелей. В зале дозволялось вести себя с тем же налетом анахронизма, — например, выбирать в музыкальном автомате «Линид Скинирд»[8], размахивать куском вяленой говядины, обсуждать вслух формы официанток либо глазеть на трио истощенных аспирантов, сгрудившихся вокруг бильярда с острыми киями наготове, словно в ожидании финансового подкрепления. Завсегдатаи так себя и вели.