— Ты хочешь быть хорошим для меня, — повторила Морган на удивление внятно, хотя ее и качало от малейшего дуновения ветерка.
— Да, — подтвердил Владимир. — И я хочу узнать тебя получше. Это как пить дать.
— Ты в самом деле хочешь, чтобы я рассказала о своем детстве в Кливленде? О пригороде, где я росла? О моей семье? О том, каково быть старшим ребенком? Единственной девочкой? М-м… О баскетбольном лагере? Ты способен представить себе, Владимир, что такое баскетбольный лагерь для девочек? В графстве Медина, штат Огайо? Но самое главное, к чему тебе все это? Думаешь, тебе будет интересно узнать, почему иногда я бы предпочла оказаться в лагере, чем сидеть в кафе? И про то, как я терпеть не могу читать чужие стихи, только потому что вынуждена это делать? И как меня бесят люди вроде твоего друга Коэна с их бесконечными разглагольствованиями про чертов Париж двадцатых годов?
— Да. Я хочу обо всем этом услышать. Несомненно.
— Зачем?
Нелегкий вопрос. И вразумительных ответов на него не существовало. Придется что-то выдумывать.
Пока Владимир соображал, задул порывистый ветер и облака потянулись к северу. Запрокинув голову и игнорируя тот факт, что они находятся в самом центре города, можно было вообразить, что остров сдвинулся с места, поплыл, маневрируя по излучинам и рукавам Тавлаты, взяв курс на юг, к выходу в Адриатическое море. А если еще немного проплыть, то они могли бы пришвартовать свой остров к берегам Корфу и резвиться там средь шелеста оливковых деревьев, под гармоничные трели щеглов. Что угодно, лишь бы закончить этот допрос.
— Послушай, — начал Владимир, — тебя бесит, когда Коэн заводит разговор о Париже и культе экспатриантов вообще. Но должен заметить: в этом что-то есть. Самые прекрасные три строчки, которые я прочел в жизни, — те, которыми заканчивается «Тропик Рака». Сначала позволь объясниться: я вовсе не канонизирую Генри Миллера как человека, он был женоненавистником и ярым расистом, и я по-прежнему испытываю глубокие сомнения относительно его писательских талантов. Я лишь выражаю восхищение последними строчками одного из его романов… Генри Миллер стоит на берегу Сены, он только что прошел испытание нищетой и всевозможными унижениями. И он пишет примерно так (прости, если немного ошибусь в цитате): «Солнце заходит. Я чувствую, как эта река течет сквозь меня — грунт, изменчивая атмосфера, глубокая древность. Холмы тихонько окружили ее: курс реки предопределен».
Он просунул руку меж ее теплыми ладонями.
— Я не знаю, хороший я человек или плохой, — продолжил Владимир. — И не уверен, можно ли знать об этом наверняка. Но сейчас я счастливейший человек на свете. Вот река — ее грунт, атмосфера, глубокая древность, и мы с тобой в пять утра посредине этой реки, посреди этого города. У меня такое чувство…
Она зажала ему рот его же рукой.
— Прекрати. Не хочешь отвечать на вопрос, не отвечай. Но хорошо бы тебе об этом задуматься. О, Владимир, только послушай, что ты говоришь! Ты не канонизируешь какого-то несчастного Генри Миллера как человека. Я даже не уверена, что понимаю, о чем речь, но звучит она довольно сомнительно…
Морган отвернулась, и Владимир уперся взглядом в строгий пучок ее волос.
— Знаешь, ты мне нравишься, — неожиданно сказала она. — Правда. Ты общительный, милый, умный и, думаю, хочешь добра людям. Своим журналом ты сплотил всех здешних американцев. Дал многим из них шанс. Первый в жизни. Но я чувствую… в итоге… ты так и не впустишь меня в свою жизнь. Я чувствую это, проведя с тобой всего один день. И мне любопытно — почему. То ли оттого, что ты считаешь меня дурой из Шейкер-Хайтс, то ли есть что-то ужасное в твоей жизни и ты хочешь от меня это скрыть.
— Понятно.
Владимир лихорадочно искал ответ, но что он мог сказать, чему бы она поверила? Возможно, впервые за долгое время лучше было промолчать.
На берегу, напротив замка, первые проблески рассвета легли на золотой купол Национального театра, и тот засиял над черными пальцами сталинской Ноги, словно священная подагрическая шишка; неподалеку трамвай, набитый рабочими первой смены, пересекал мост, и от его грохота дрожь пробежала по островку. И сразу же ветер стал совсем противным, подыграв Владимиру, которому очень хотелось обнять Морган. Ладонь соскальзывала с шелковой блузки, но он все равно ощутил Морган, бесконечно теплую, крепкую, пахнувшую потом и утраченными поцелуями.
— Тсс… — прошептала она, безошибочно угадав, что он собирается сказать.
Ну почему она все усложняет? Разве его вранье и увертки недостаточно правдоподобны? И все же вот она, Морган Дженсон, — заманчивая, но тревожная перспектива, напоминающая Владимиру, каким он был, пока в его жизнь не ввалился мистер Рыбаков с известием о существовании иного мира за пределами отчаянной хватки Халы. Мягким, бестолково ступавшим по земле Владимиром, чьим главным наслаждением по утрам был двойной сочный острый сэндвич с сопрессато и авокадо. Маленьким недотепой, как называла его мать. Человеком в бегах.
Часть VI
Трудности с Морган
1. В походе
Он в жизни не видел столь сильных ног.
С вечеринки у Ларри Литвака прошел месяц, но эти ноги — крепкая белая плоть, испещренная молодыми голубыми венами, бедро, будто чистая поэзия соцреализма, — по-прежнему изумляли и завораживали молодого Владимира. Просыпаясь в несусветные семь утра в панеляке Морган, первым делом он видел вышеупомянутые ноги, плотные, мускулистые, возможно, слегка неженственные, на его непросвещенный взгляд, и — как бы это сказать? — прыгучие. На них Морган выпрыгивала из кровати, бежала в ванную, где отмывалась и полоскалась, готовясь к долгому рабочему дню. С самого раннего возраста эти ноги использовали в хвост и гриву, каждый день в баскетбольном лагере добавлял им проворства и выносливости. И теперь они, представься им случай, могли бы запросто доставить Владимира в качестве груза на Эльбрус.
Но вместо Эльбруса ноги, о которых идет речь, обутые в походные ботинки, обтянутые джинсами, отчего они походили на спелые баклажаны, отправились в Столованский национальный парк, резервуар зелени, раскинувшийся меж двух скал в двухстах километрах к северу от Правы. Приглашение сопровождать Морган в вылазке на дикую природу для домоседа Владимира стало неожиданностью. Ян подбросил их к входу в парк, после чего они двинули на своих двоих (ноги Морган приняли на себя вес привязанной к спине палатки) по бесконечной тропе, заросшей кустарником, через ручьи, расширявшиеся до настоящих стремнин и обрывавшиеся пенистыми водопадами, вдоль луга, служившего приютом для невесть откуда взявшегося оленеподобного животного, поглядывавшего на них из высокой травы черными влажными глазами. Наконец вспотевший, запыхавшийся Владимир с палкой в одной руке и небольшим мешком, полным китайки, в другой оказался на гранитном уступе, с которого открывался вид на озерцо — мальки, лягушки и стрекозы носились туда-сюда меж мшистых берегов. Владимир вдохнул чистого воздуха, и ему почудилось, будто с ближайшего дерева ему одобрительно улыбается дух Кости. Морган, сняв с себя палатку, принялась устанавливать эту чертову штуковину.
— Привет, мироздание! — крикнул Владимир, сплюнув на лист кувшинки, равнодушно проплывавшей мимо.
Несмотря на диктаторские замашки природы, на навязываемый ею культ зелени, он получил удовольствие от двухчасовой прогулки, от того, как подрагивал перед глазами пейзаж, как выпрыгивали кузнечики из-под ног; раздвигались ветки на узкой тропе, а в итоге — весомое воздаяние за труды: редкий шанс побыть наедине с новой подругой в странном и прекрасном месте.
Давно пора. За несколько недель, минувших с Ларриного суаре, они и часа не провели вместе при свете дня. Как Владимир и подозревал, Морган преподавала английский. Она работала по десять часов в день, вкладывая инглиш в головы по преимуществу пролетарской аудитории из пригородов, аспирантам стремительно расширявшей сферы услуг Правы, которым нужно было уметь сказать: «Вот чистое полотенце» или «Желаете, чтобы я вызвал полицию, сэр?»