Майк Рилли сказал, что надо выехать без двадцати восемь, чтобы прибыть в Кореиз в назначенное время.
Приняв ванну и переодевшись, Рузвельт взглянул на часы: до отъезда оставалось еще сорок минут. Он попросил Приттимана отвезти его в комнату Гопкинса.
Ближайший друг и советник президента, как и остальные члены американской делегации, размещался на втором этаже и, за исключением президента, был чуть ли не единственным американцем, занимавшим отдельную комнату. Американская «команда» была столь велика, что даже генералам, не говоря уже о советниках, экспертах и помощниках членов делегации, пришлось разместиться по двое и по трое.
Гопкинсу предоставили отдельную комнату не только из-за особых его отношений с президентом. Все знали, что он тяжело болен.
Большую часть времени Гарри проводил в постели. Ценой неимоверных усилий он спускался вниз только для того, чтобы принять участие в очередном заседании.
И вот в его комнате появился президент в сопровождении Майка Рилли и Приттимана. Гопкинс выглядел хуже, чем когда-либо. Он так отощал, что весил, наверное, не больше, чем пятнадцатилетний подросток. Цвет его лица приобрел землистый оттенок.
Рилли и Приттиман усадили Рузвельта в кресло рядом с постелью и вышли из комнаты. Гопкинс с трудом повернулся к президенту и чуть улыбнулся — единственный знак приветствия, на который он, изнемогший после очередного заседания, был способен.
— Что, Гарри, плохо? — участливо спросил Рузвельт.
— Все отлично, — ответил Гопкинс, но от внимания президента не ускользнула гримаса боли, исказившая лицо его друга.
— Прислать Росса Макинтайра?..
— Не надо! Он умеет лечить только президентов, — пробормотал Гопкинс. И, немного помолчав, добавил:
— Я принял лошадиную дозу снотворного. Высплюсь, и все будет в полном порядке.
— Мне не хотелось бы тебя тревожить, — несколько виноватым тоном произнес президент. — Но речь идет о деле чрезвычайной важности. Вот, читай…
И он протянул Гопкинсу записку, полученную от Сталина. У него сжалось сердце, когда он увидел, как дрожат пальцы Гопкинса. Тоненькие, как прутики, пальцы.
— Как ты думаешь, Гарри, что он мне скажет? — нервно спросил президент. — «Да» или «нет»?
— Полагаю, что «да», — неожиданно окрепшим голосом ответил Гопкинс.
— Но почему же он не сказал об этом за столом Конференции, как это было в Тегеране?
— Извините, господин президент, но ведь «Тегеран» состоялся, когда война была еще в самом разгаре. И, по существу говоря, любое обещание, выполнение которого ставилось в зависимость от победы, звучало бы всего лишь как благое пожелание. А теперь… Но нельзя упускать из виду, что Россия и Япония по-прежнему поддерживают дипломатические отношения. И вопрос о вступлении Советов в новую войну приобретает сейчас совершенно иной характер.
— Ты думаешь, тегеранское обещание Сталина не было зафиксировано только потому, что он боялся, как бы Япония, узнав о его намерениях, не начала войну первой?
— И вела бы войну на два фронта? Трудно себе представить. И все же некоторые опасения у Сталина, несомненно, были. Россия находилась в то время в тяжелом положении… Но теперь, накануне полного разгрома Германии, Сталин может повторить свое обещание уже в письменном виде. Само собой разумеется, он потребует, чтобы это не стало достоянием гласности.
— Ты думаешь, он все еще боится Японии?
— Слово «бояться» едва ли применимо к Сталину. Тем не менее у него есть кое-какие основания для опасений. В свое время Япония отторгла у России значительную территорию. Я уже не говорю о том, что Хасан и Халхин-Гол для русских не пустой звук.
— Значит, по-твоему, Сталин может опять ограничиться неопределенным обещанием?
— Нет. Для этого он не стал бы вас приглашать. Я уверен, что на этот раз обещание будет твердым и конкретным.
— Почему ты в этом так уверен?
Гопкинс с усилием улыбнулся.
— Потому что у Сталина есть… своего рода «конек», — сказал он.
— Какой еще «конек»? — недоуменно спросил Рузвельт.
— Держать слово. Странный «конек» в наши дни, мистер президент, не так ли?.. Когда вам надо быть в Кореизе? К восьми? Ждать осталось недолго.
— Наверное, дядя Джо сидит сейчас и подсчитывает, что можно содрать с нас в обмен на помощь, — задумчиво произнес Рузвельт.
В это время в большой, скромно обставленной комнате кореизской виллы близилась к концу очередная «планерка» советской делегации.
В середине комнаты, на стенах которой кое-где топорщились недавно наклеенные светло-желтые обои, стоял длинный стол. На нем были расставлены треугольниками бутылки с боржомом и нарзаном, возле них — стаканы, тут же открытые коробки папирос «Казбек», «Беломор» и «Герцеговина флор». На двух тарелках — по оба конца стола — возвышались горки бутербродов с колбасой и сыром.
Молотов, Громыко, Вышинский, Майский, советский посол в Англии Гусев и генерал армии Антонов сидели на стульях вдоль стены.
Вокруг стола своей обычной медленно-плавной походкой ходил, глядя себе под ноги, Сталин. Царило полное молчание. Казалось, все чего-то ждут.
Сталин остановился, взял папиросу из зеленой коробки «Герцеговина флор», но не закурил, а зажал ее между большим и указательным пальцами.
Потом сказал:
— Я полагаю, что наши совещания дешево обходятся Советской власти. Никто ничего не ест и не курит.
— Мы берем пример с вас, товарищ Сталин, — с несколько натянутой улыбкой произнес Вышинский.
— После войны я вообще брошу курить, — не поднимая головы, ответил Сталин. Потом сломал зажатую в пальцах папиросу и раскрошил ее над пепельницей.
— Итак, нам предстоит решить многие вопросы — медленно проговорил он. — Да, многие вопросы, хотя союзники все еще пытаются играть в «кошки-мышки». Они никак не возьмут в толк, что мышек здесь нет… Однако, — он взглянул на круглые настенные часы, — время не ждет. Подведем некоторые итоги и наметим перспективы. Мы уже договорились, что пойдем на уступки в вопросе о норме представительства для Советского Союза в Организации Объединенных Наций. Но будем категорически настаивать на том, чтобы во всех конфликтных ситуациях великая держава, непосредственно затронутая конфликтом, принимала участие в голосовании в Совете Безопасности. Верно?
Все молча наклонили головы.
— Что касается Польши, то ни на какие уступки мы не пойдем, — продолжал Сталин, — это ясно. Но стычек нам не избежать. Черчилль костьми ляжет за своих лондонских выкормышей. Впрочем мяса у него в изобилии, а костей не так уж много.
Сталин сделал паузу, взял новую папиросу, на этот раз зажег ее, глубоко затянулся и, выпустив облачко дыма, сказал:
— Поговорим немного о наших доб-лест-ных союзниках. — Слово «доблестных» он произнес с нажимом и расстановкой. — Черчилль мне знаком давно. Я вижу его насквозь. Иногда он представляется мне в образе Сизифа империализма. Он пытается вкатить в гору сорвавшийся валун — британский империализм. А валун катится назад, прямо на него. Опасное предприятие!
Сталин снова затянулся и взглянул на Гусева.
— В Лондоне, говорят, есть музей мадам…
— …Мадам Тюссо, товарищ Сталин! — торопливо проговорил посол.
— Вот-вот, Тюссо. Говорят, там собраны восковые фигуры разных знаменитостей — от королей и полководцев до убийц и грабителей. Я думаю, когда пробьет час Черчилля и он переселится в ад, его восковую копию установят где-то между полководцами и грабителями восемнадцатого века. Но вот Рузвельт… — тут Сталин слегка развел руками, — его я до конца не понимаю. Само собой разумеется, что он империалист. Но между ним и империалистом Черчиллем есть все же большая разница… Ответьте мне на такой вопрос, товарищ Громыко: как относятся к Рузвельту в самой Америке? Сидите, пожалуйста, — добавил он.
— Это не простой вопрос, товарищ Сталин, — тихо ответил Громыко.
— Простые вопросы мы здесь не обсуждаем. Вы уже успели хорошо ознакомиться с политической жизнью Америки. Мне лично она представляется… я бы сказал, своего рода калейдоскопом. Казалось бы, те же элементы, что и в любой капиталистической стране, но они окрашены в более кричащие тона. Не просто лживая демократия, а, я бы сказал, истерически лживая. Словно она сидит перед судом народов и, защищаясь от обвинений, истошно прославляет себя.