— Это была общая фраза, мистер президент, скорее лозунг, нежели государственное обязательство, — упрямо возразил Болен. — Да и кроме того, он связывал свое обещание с окончанием войны в Европе. А кто в сорок третьем году мог предсказать, когда она кончится?
— До сих пор я всегда убеждался, что русские слов на ветер не бросают, — сказал Рузвельт.
— Не бросают, — задумчиво повторил Болен. — И все же, мистер президент… разрешите мне говорить с вами откровенно… у меня такое впечатление, что вы порой оказываетесь под влиянием сильной личности — под влиянием Сталина. А это очень опасно, сэр!.. Я не враг нынешней России, я и сейчас с волнением вспоминаю, как впервые приехал туда в тридцать четвертом году. Но я боюсь, мистер президент, что вы не полностью отдаете себе отчет в том, какая бездонная пропасть отделяет психологию большевика от психологии небольшевика, в особенности американца. На правах вашего советника я позволю себе заметить: иногда вам кажется, что советские лидеры видят мир примерно в том же свете, что и мы. Конечно, от вашего внимания не могли ускользнуть отрицательные черты характера Сталина, его подозрительность, его нежелание идти на какие-либо уступки. Но я боюсь, мистер президент, что в душе вы склонны объяснять это тем, что Запад, в том числе Соединенные Штаты, на протяжении долгих лет третировали Советы.
— Третировали? — иронически переспросил Рузвельт. — Это слишком мягко сказано, мой дорогой Чип. Не забудь, что в свое время мы хотели уничтожить Россию силой оружия.
— Не мы одни, мистер президент.
— Это не меняет существа дела.
— Хорошо, не спорю, — сказал Болен, — но к чему поминать далекое прошлое? Мы же признали Советскую Россию.
— Позже, чем многие другие страны.
— Согласен, но факт остается фактом. А теперь мы помогаем русским добивать Гитлера… Нет, сэр, корни подлинного отношения Сталина к нашей стране не в воспоминаниях о прошлом, а в глубоких идеологических расхождениях. И перекинуть мост через разделяющую нас пропасть просто невозможно.
— Ты говоришь со мной, Чип, на правах советника, а я с тобой говорю на правах президента, — улыбнулся Рузвельт. — И я твердо убежден в том, что русские прежде всего хотят безопасности для своей страны. И если Сталин увидит, что мы оказываем ему всемерную помощь, не посягая при этом на независимость России, то и он будет действовать соответственно, то есть в интересах мира и демократии во всем мире.
— Но мы же и так делаем для русских все, что от нас зависит! — воскликнул Болен.
Президент взглянул в упор на молодого дипломата и с горечью проговорил:
— А второй фронт, Чип? Что ты скажешь о втором фронте?.. Ведь мы затянули его открытие до того момента, когда разгром Германии был уже предопределен.
Да, Чип был тогда прав! Он, Рузвельт, поддался обаянию Сталина — о, византиец умел быть обаятельным, когда хотел! — принял за чистую монету обещание помощи на Дальнем Востоке. Принял за чистую золотую монету, даже не попробовав ее «на зуб»… Два с половиной месяца назад он ехал в Ялту с намерением заручиться подтверждением тегеранского обещания.
В беседах с адмиралом Леги на борту «Куинси», а потом — уже в Ливадии — с Гопкинсом и Гарриманом он снова и снова возвращался к вопросу: на какие уступки следует пойти, чтобы Сталин подтвердил свое обещание?
Рузвельт немного кокетничал, когда уверял Болена, что он безоговорочный сторонник «импровизаций». Нет, он, конечно, все обдумал и был готов к обсуждению основных вопросов — и о Восточной Европе, и о послевоенной судьбе Германии, и об Организации Объединенных Наций…
А в глубине души своей президент испытывал страх. Страх перед генеральным сражением с Японией без помощи русских.
Мысль о том, что работа над созданием атомной бомбы, судя по докладам генерала Лесли Гровса, идет полным ходом и от первого ее испытания Америку отделяют уже не годы, а всего лишь месяцы, и что обладание бомбой коренным образом изменит соотношение военной мощи США и Японии, не оказывала существенного влияния на планы и расчеты Рузвельта. Не оказывала потому, что представление об этом чудовищном оружии не укладывалось в сознании человека, бесконечно далекого от техники. Да и к тому же кое-кто из его ближайших военных советников уверял, что атомная бомба «никогда не взорвется».
«Как хорошо я чувствовал себя на борту „Куинси“, в море, — не отрывая взгляда от модели яхты, подумал президент. — Конечно же, Сталин неспроста раздувает бернский инцидент… И его претензии к США и Англии в связи с „польским вопросом“, отказ прислать Молотова в Сан-Франциско — все это, несомненно, звенья одной цепи, проявление коварства русского маршала, коварства, которое он так искусно маскировал и в Тегеране и в Ялте… Не будет он воевать с Японией. Нет, не будет! Но как я не разгадал его раньше? Ведь еще там, на „Куинси“, не только Болен, но и Бирнс настойчиво предупреждали меня».
Он вспомнил, как Директор управления военной мобилизации Джеймс Бирнс пришел к нему в каюту.
Это было на третий день морского путешествия. Остроносый, с настороженным взглядом слегка прищуренных глаз, Бирнс появился в полдень.
— Входи, Джимми! — приветливо встретил его президент.
Он недолюбливал Бирнса, считал его очень капризным, но людям с организационной хваткой, хорошо разбиравшимся в вопросах экономики и внешней политики, в военные годы не было цены. А Бирнс принадлежал к их числу.
— Присаживайся! — сказал Рузвельт, указывая Бирнсу на глубокое, обитое красной кожей кресло. — Как ты переносишь путешествие? Любишь море?
— Честно говоря, я как-то не задумывался над этим, господин президент. Тем более, что такое путешествие я совершаю впервые.
— Что ж, воспользуйся им, чтобы полюбоваться водной стихией! Что касается меня, то ее просторы всегда напоминают мне о вечности вселенной и бренности человеческого существования. Но за короткое время, отпущенное человеку, он должен сделать максимум того, что может, на что способен, должен «оставить свои следы на песках Времени», как сказано у Лонгфелло.
— Вот именно, сэр. Человек должен сделать максимум того, на что способен. Об этом я и размышлял, когда вы включили меня в делегацию. Об этом думаю и сейчас.
— Ты имеешь в виду нечто конкретное? — спросил Рузвельт.
— Да, господин президент. Судьбу Европы. Восточной. И прежде всего Польши.
— Почему «прежде всего»?
— Потому что она граничит с Россией, и вопрос о ее границах неминуемо встанет в Ялте.
— Но в принципе этот вопрос предрешен.
— К счастью, только в «принципе», сэр.
— Что ты хочешь этим сказать? — настороженно спросил Рузвельт.
— Господин президент, вы, конечно, знаете, что такое предполье. И я хочу сказать, что Польша — наше предполье. И если уж расширять ее территорию за счет перемещения западной границы, я на вашем месте предпочел бы, чтобы этот территориальный подарок поляки получили не из русских рук. Это во-первых. А во-вторых, я настаивал бы на другом составе нового польского правительства: в основном его надо сформировать из лондонских поляков, а люблинцам дать минимальное представительство.
— Ты знаком со Сталиным, Джимми? — с явной иронией в голосе спросил Рузвельт.
— До сих пор не имел чести…
— Скоро она тебе будет оказана. А потом я тебя спрошу, согласен ли ты повторить свои предложения.
— Я не из трусливого десятка, господин президент!
— Знаю. И это было одной из причин, почему я включил тебя в делегацию… Но дело тут не в храбрости, Джимми. Ты призываешь меня не считаться с русскими, иными словами, восстановить санитарный кордон на западных границах России. А отдаешь ли ты себе отчет в том, что близится к концу кровопролитная война? Польшу освободили русские. Победы Красной Армии не могут не сказаться и на других странах Восточной Европы. Ты полагаешь, все это можно игнорировать?
— Нет, но я против уступок русским.
— До сих пор еще не подсчитано, сколько людей они потеряли в этой войне, — задумчиво проговорил Рузвельт, — но я думаю, что речь идет о миллионах… — Он взглянул в упор на Бирнса и спросил: — Ты всерьез считаешь, что слово «уступки» здесь уместно?