Мозг его сверлила мысль: «Русские не помогут!» Но постепенно эта мысль как бы распадалась на множество других, превращалась в десятки жалящих, как осы, вопросов, и Рузвельт не мог найти на них ответа.
Он сидел около окна. Ветер раскачивал ветки клена у стены коттеджа, и время от времени они касались стекла, точно пытаясь проникнуть в комнату.
«Хотел бы я знать, когда именно Сталин изменил свое решение помочь нам в войне с Японией? — вновь и вновь спрашивал себя президент. — Вскоре после моего отъезда из Ялты? Или после того, как узнал о Берне? Или когда ему доложили о высказываниях американского и английского послов по польскому вопросу?»
Подсознательно Рузвельт хотел разжечь в себе злобу по отношению к советскому лидеру. Это помогло бы ему объяснить поступок Сталина только его коварством и двуличием, а не закономерной реакцией на антисоветские действия западных союзников после Ялтинской конференции. Один вопрос сменялся в сознании президента другим:
«А может быть, русский диктатор вовсе и не намеревался нам помочь? Может быть, его обещание было лишь искусным маневром, чтобы заставить нас пойти на уступки в определении послевоенной судьбы Восточной Европы и в польском вопросе в частности?..
Но ведь обещание Сталина — нет, обязательство! — было не только словесным. Разве в „Протоколе работы Крымской Конференции“ не было раздела, озаглавленного „Соглашение трех великих держав по вопросам Дальнего Востока“, и разве этот раздел не начинался заявлением, в котором черным по белому было записано, что через два-три месяца после капитуляции Германии и окончания войны в Европе Советский Союз вступит в войну против Японии? Более того, разве Сталин не сказал мне, — вспоминал Рузвельт, — что уже в ближайшее время перебросит на Дальний Восток двадцать — двадцать пять своих дивизий?
Но японцы, конечно, не стали бы выводить из Маньчжурии Квантунскую армию, если бы знали, что переброска советских дивизий произошла или происходит! А утаить от японцев передвижение такого количества войск было бы невозможно, их разведка, конечно, не бездействует».
Листы документов — «Коммюнике о Конференции руководителей трех союзных держав» и «Протокола», секретного приложения к «Коммюнике», — замаячили перед мысленным взором президента… «Коммюнике» подписал сначала Черчилль, потом он, Рузвельт, а затем Сталин. Соглашение по Дальнему Востоку первым подписал Сталин, вторым — он, третьим — Черчилль.
Президент вспомнил, как подписывался «Протокол». Секретность этого документа была столь велика, что главы делегаций подписали его не за столом Конференции, а уже после ее официального закрытия, и присутствовали при этом очень немногие…
И вот Сталин нарушил свое обещание. Проклятый византиец, бездушный сфинкс!.. Зачем тогда вообще была нужна эта встреча, ради чего он, Рузвельт, отправился в такую даль? Во имя чего столько раз пытался примирить Черчилля с русским правителем? Зачем спасал Конференцию, когда она оказывалась на грани срыва? Зачем провозглашал хвалебные тосты в честь советского лидера на многочисленных ленчах и обедах?
Неожиданно кто-то постучал в дверь, прервав поток мыслей президента. Рузвельт почувствовал облегчение, ему было бы приятно услышать звук человеческого голоса — все, что угодно, только бы оторваться от горьких размышлений.
— Войдите! — крикнул президент и, когда дверь открылась, увидел на пороге Моргентау с папкой в руке. — Иди сюда, Генри! Что у тебя там в папке? Опять что-нибудь из Вашингтона?
— Нет, сэр, это проект вашей «джефферсоновской речи».
— Но… но ведь я договорился о поправках с Хассеттом! Неужели он ничего не сделал и перевалил работу на тебя?
— Нет, он сделал все, что мог, — ответил Моргентау. — И попросил меня ознакомиться с текстом. У вас есть какие-нибудь возражения, сэр?
— Оставь политес, Генри! Я дал бы речь на просмотр самому Сталину, если бы он помог мне выразить в ней то, что я хочу.
— Очень сомневаюсь, что он захотел бы вам помочь, — сказал Моргентау. — Думаю, что у вас с ним диаметрально противоположные цели.
— Ты полагаешь, что он зол на меня из-за этой проклятой бернской истории?
Это был, так сказать, «психологический тест». Моргентау ничего не знал о сверхсекретной шифровке из Вашингтона, и Рузвельту хотелось проверить, как позиция Сталина воспринимается «со стороны».
— Конечно, большой радости эта история ему не доставила. Но я хочу сказать, что у вас с ним вообще разные цели.
— Я империалист, а он коммунист? Ты про это?.. — с иронией в голосе спросил президент. И, махнув рукой, добавил: — Брось, Генри, эта аргументация мне уже надоела. Допустим, я ангел, а он исчадие ада. Все равно мы можем мирно сосуществовать. Ведь бог и черт — антиподы, но даже они сосуществуют с незапамятных времен, хотя каждый стремится завоевать как можно больше человеческих душ. Ладно, оставим это!.. У тебя есть какие-нибудь предложения по проекту речи?
— Сэр, я редко перечу вам, и, как вы знаете, многие меня за это осуждают. Преданность они принимают за подхалимство.
— Не обращай на них внимания!.. Что же тебе не нравится в речи?
— Ее… как бы это сказать… — замялся Моргентау, — ее… утопичность.
Президент нахмурился.
— Это что-то новое, — недовольно проговорил он. — Такого я еще не слышал.
— Между тем это так. Речь была утопична по самому замыслу. А после того, как Хассетт внес поправки, которые вы ему велели сделать, эта утопичность стала еще более явной.
— Почему?! — вдруг взорвался Рузвельт. — Ты понимаешь, что у меня нет времени переписывать речь заново? Послезавтра я должен ее произнести!
Моргентау присел на край кресла, стоявшего рядом с коляской президента, раскрыл папку и, тяжело вздохнув, сказал:
— В своей речи вы делаете упор именно на то, о чем вы сейчас говорили, — на якобы присущую людям способность мирно сосуществовать и сотрудничать. Однако на протяжении тысячелетий факты этого не подтверждали.
— Во-первых, все войны прошлого начинались не народами, а их правителями, — возразил Рузвельт. — Во-вторых, целью войн всегда был захват чужих земель. Эту цель преследовали даже крестовые походы, самые, так сказать, «идейные» войны минувших столетий… Теперь ответь мне на вопрос: почему правители не могут договориться между собой, если история учит, что война, ведущая к захвату чужих земель, неизбежно порождает новую войну — за восстановление справедливости? А стремление поработить весь мир ведет к гибели того, кто задается такой целью. В наши дни за примерами далеко ходить не нужно… Теперь насчет империалистов и коммунистов. Разве союз между Англией и Америкой, с одной стороны, и Россией — с другой, оказался невозможным? Разве он не принес благих результатов?
— Это всего лишь формальный союз.
— Ты глубоко заблуждаешься!
— Я хочу сказать, что западные союзники и русские преследовали и преследуют противоположные цели, — упорствовал Моргентау.
— Стремление разгромить фашизм — это, по-твоему, не единая цель?
— Да, но стремление во имя чего? Вот в чем вопрос.
— Нелепый вопрос! Русские защищают свою страну, англичане — свою. А мы понимаем, что если бы Гитлер завоевал Европу, то вслед за этим наступил бы наш черед.
— Все это правильно, мистер президент, — согласился Моргентау, — но позвольте дать более широкое толкование целей всех трех держав. Россия стремится подчинить себе соседние государства и насадить там коммунизм. Англия хочет сохранить империю или даже раздвинуть ее рамки. А мы… мы хотим руководить миром, пусть бескровно.
— То, что я называю руководством, — ответил Рузвельт, — естественно вытекает из того факта, что мы самая демократическая страна в мире, что скоро все у нас будут сыты, одеты и обуты. Сейфы Форт-Нокса будут ломиться от золота, наши бизнесмены развернут широкую и выгодную торговлю с Западом и Востоком. И если другие страны и народы пойдут в нашем «фарватере», то я, конечно, за такое руководство.
— Но коммунисты, которые после войны будут голодны и раздеты, могут — в соответствии со своей идеологией — предпринять шаги, не имеющие ничего общего с тем, что вы, мистер президент, называете нашим «фарватером».