Но нет! Он должен казаться спокойным, довольным, уверенным в себе… Письма Сталина, удар по Конференции в Сан-Франциско и, наконец, это предательство — да, да, предательство! — не сломят волю президента Соединенных Штатов, не повлияют на решимость идти до конца в осуществлении его намерений.
— Господин президент, вы изменили позу! — донесся до Рузвельта неприятно резкий голос художницы.
— Но ведь я живой человек, миссис Шуматова! — с подчеркнутой вежливостью произнес он. — Да вы и сами советовали мне не напрягаться и думать о чем угодно! А теперь хотите, чтобы я превратился в мумию!
— Господин президент, — безапелляционным тоном проговорила художница, — я прекрасно понимаю, что ваш высокий пост не позволяет вам ни на минуту отвлечься от важных мыслей. Но я очень прошу вас войти в мое положение! Я как раз прорабатываю места, где нужно сделать едва заметный светотеневой или цветовой переход. Для этого ваше лицо должно быть живым, как всегда. А вы смотрите так, словно перед вашими глазами возникает какое-то видение, и, я позволю себе сказать, окаменеваете…
«Значит, не получается!.. — с отчаянием подумал Рузвельт. — Значит, мои мысли все же отпечатываются на лице! Неужели я не могу пересилить себя?.. Неужели мне отказывает самообладание? Почему я унываю? Ведь впереди столько возможностей! Еще почти четыре года мне предстоит быть президентом. Через какие-нибудь две недели в Сан-Франциско осуществится моя мечта!..»
— Вот теперь вы думаете о чем-то хорошем! — донесся до Рузвельта голос Шуматовой. — Если не секрет, мистер президент, о чем вы сейчас думаете?
— О России, — с улыбкой ответил Рузвельт и добавил: — Или, если хотите точнее, о встречах со Сталиным.
— Вы, конечно, иронизируете, сэр! — нахмурившись, произнесла Шуматова.
— Почему вы так думаете?
— Никогда не поверю, что воспоминания о встречах с безбожником, диктатором, лишившим миллионы людей состояния, могут быть приятными!
Самоуверенный тон Шуматовой вызвал у Рузвельта сильное раздражение. Ему захотелось поставить ее на место, хотя неприязнь русской эмигрантки к Сталину должна была бы — именно сейчас — найти сочувствие у президента.
— Скажите, миссис Шуматова, неужели в царской России состояние было у миллионов людей? — спросил он.
— Ну… может быть, я несколько преувеличиваю. Но я считаю так: если вас ограбили, то вам довольно безразлично, много ли еще людей пострадало при этом. Я говорю то, что думаю, мистер президент, и не скрою от вас: мне представляется странным, что христианин, руководящий страной, где господствует священный принцип частной собственности, может симпатизировать тому, чье имя связано с разрушением вековых устоев России.
— И ты тоже права, дочь моя, — прищурившись, произнес Рузвельт.
— Что? — недоуменно спросила Шуматова.
— Так. Шутка. Притча о царе Соломоне.
Художнице очень хотелось спросить, при чем тут притча, но она не решилась.
К этому моменту ей удалось сделать главное, то, что в предыдущие сеансы не удавалось, — совместить в портрете президента как бы два образа: лицо открытое, жизнерадостное, даже задорное, знакомое всей Америке, всему миру, и лицо, на которое уже легла глубокая тень прошлого, омраченное невысказанной, затаенной мукой.
Шуматова бросила мимолетный взгляд на Люси — та смотрела на портрет с одобрением. Художница снова посмотрела на президента и с удивлением заметила, что губы его чуть шевелятся. Может быть, это ей только показалось?.. Нет, не показалось. Рузвельт напряженно думал о том, что сказал бы Сталину, если бы он сейчас был рядом с ним…
Шевелящиеся губы президента не давали Шуматовой покоя. «Может быть, он молится?» — мелькнуло у нее в голове. Ведь то, что президент был верующим, знала вся страна. Нет, тут же возразила себе художница, конечно, нет. Вряд ли он стал бы молиться во время столь светского занятия, как позирование. Скорее всего он репетирует очередную речь, которую ему предстоит произнести в ближайшем будущем.
«Что ж, еще несколько мазков, — подумала Шуматова, — и завтра можно будет перейти к накидке». Эта темно-синяя военно-морская накидка доставит ей еще немало хлопот. Складки не должны быть чересчур небрежными, будто накидка помята, но и нельзя, чтобы, они были величественными, точно на тогах древних римлян. Гарвардский галстук не должен быть кричащим, а такая опасность есть, когда красное соседствует с темно-синим…
Неожиданно президент почувствовал, что кто-то прикоснулся к его плечу. Он вздрогнул, повернул голову и увидел Шуматову, подошедшую вплотную к креслу.
— Извините, мистер президент, — сказала она, — я хочу немного поправить ваш галстук. Я обращалась к вам, но вы меня не слышали — видимо, были заняты какими-то важными мыслями… Кстати, мистер президент (если бы она знала, как «некстати» прозвучат ее слова!), вчера вечером я разговаривала с Вашингтоном. С той самой приятельницей, у которой сын на тихоокеанском фронте, — помните, я вам рассказывала? Так вот, художницы в иных случаях бывают могущественнее президентов. Несколько лет тому назад я писала портрет одного генерала. Сейчас он большая «шишка» в Пентагоне. Я посоветовала приятельнице обратиться к нему от моего имени. И, представьте себе, тот обещал помочь…
Она умолкла, увидев, как лицо Рузвельта исказилось легкой гримасой. Гримасой страдания. Сама того не подозревая, она, вопреки всем усилиям президента забыть о Японии, снова вернула его к горьким мыслям.
Рузвельт вдруг почувствовал, будто затылок его пронзила стрела. Острая боль исчезла две-три секунды спустя, но, видимо, он все же сделал какое-то конвульсивное движение, потому что Люси остановила на нем встревоженный взгляд.
— Тебе нездоровится, Фрэнк? — испуганно спросила она, назвав президента по имени.
— Чепуха! — подчеркнуто небрежно воскликнул Рузвельт. — Немного затекла шея.
Он поднял руку, высвободив ее из-под накидки, и сделал несколько массирующих движений под затылком.
— Может быть, прекратим сеанс? — уже спокойно, но все же со следами тревоги в голосе предложила Люси.
— Я немного устал, — тихо, точно стыдясь своей слабости, произнес Рузвельт. — Ничего, если я на несколько минут опущу голову?
— Разумеется, господин президент, — поспешно откликнулась Шуматова. — А я пока буду смешивать краски…
— Может быть, вам все-таки следовало бы отдохнуть? — вмешалась в разговор Люси. — Художники — жестокие люди. С одной стороны, они требуют от натуры, чтобы она была живой и естественной, а с другой…
— Я не хочу отдыхать, — упрямо прервал ее Рузвельт. — Мне надо многое обдумать. А мысли не могут не отражаться на лице. Если же миссис Шуматовой нужна маска, то придется еще некоторое время подождать…
— Что ты такое говоришь, Фрэнк! — разом вскричали кузины президента.
— Не беспокойтесь, — ответил Рузвельт, — я имел в виду вовсе не то, что вы подумали. Хотя… Хотя каждый человек смертен, — добавил он с какой-то покорностью в голосе.
…Президент сидел в кресле, опустив плечи и бессильно склонив голову на грудь, словно не в состоянии совладать с ее тяжестью.
Но в душе его бушевала буря. Он призывал себя к стойкости, к мужеству, повторял, что никому не даст поставить себя на колени, даже Сталину, что двадцать пятого апреля состоится Конференция в Сан-Франциско, как бы ни вели себя русские, что сыны Америки не пожалеют своих жизней и разгромят Японию собственными силами…
Рузвельт почувствовал огромное облегчение, даже радость, когда услышал слова Шуматовой: «На сегодня достаточно, господин президент!» На часы он взглянул уже после того, как Приттиман доставил его в спальню и усадил в кресло.
На мгновение у него мелькнула мысль, что надо пригласить Люси. Она, наверное, обижена: в течение всего сеанса он был так занят своими мыслями, что почти не обращал на нее внимания. Но тут же он подумал, что пригласить Люси в спальню и остаться с ней наедине нельзя. Это было бы недопустимым нарушением этикета.