— А вдруг я застану в доме американца, что тогда? — спросил Адальберт несвойственным ему жалобным тоном. — Не забудь, что Ангелика носит мою фамилию, она Хессенштайн, а я теперь — Квангель. Как, в каком качестве я могу вернуться в свой дом? За кого выдаст меня Ангелика, если американец спросит ее, кто я такой?
— Не вижу проблемы, — спокойно отвечал Браузеветтер. — Предположим, двоюродный брат. Просидел два года в фашистском лагере, прошел сквозь пытки — тебя стегали по лицу раскаленным прутом, потом война кончилась, началась возня с денацификацией и прочей ерундой, и только теперь ты получил возможность приехать в Нюрнберг к своей единственной оставшейся в живых родственнице — все остальные погибли под бомбами, на фронте или в лагерях. Чем не версия? Добрая душа Ангелика уступит тебе комнату на своем этаже. Все будет в порядке, — конечно, если документ, удостоверяющий, что ты жертва фашизма, не может быть легко разоблачен.
— Патер Вайнбехер заверил меня, что бумага зарегистрирована во всех необходимых инстанциях.
— Так что же ты медлишь? Ведь я вижу, тебя тянет к Ангелике, несмотря на все подозрения и страхи.
— В романах это называют любовью, — почти беззвучно признался Адальберт.
— Старые холостяки, подобные мне, — плохие эксперты в таких делах, но я верю твоей Ангелике, Адальберт.
Хессенштайн провел бессонную ночь. На следующее утро он вышел очень рано. Люди на улицах уже ворочали ломами камни, сбрасывали в тачки мусор, откатывали наиболее крупные обломки, загораживающие проход и проезд. Подойдя к своему дому, он занял «пост» не там, где обычно, а чуть ближе: так было удобнее наблюдать за парадной дверью. Чтобы не привлекать внимания, Адальберт сам взял брошенную кем-то лопату и стал бесцельно копать землю, стараясь не спускать глаз с двери.
На часах было десять утра, когда дверь отворилась, американский офицер сошел с крыльца, неторопливо надел перчатки, сделал несколько шагов, находясь в поле видимости Адальберта, и исчез за углом.
Если бы Адальберт умел молиться, то попросил бы сейчас помощи у неба, но он умел лишь приказывать, умел изобретать пытки, умел подчиняться, чего бы это ему ни стоило, когда получал задание от старших по чину и должности…
Сейчас он получил приказ — приказ этот исходил от того, что осталось в его существе человеческого; бросив лопату, он быстрыми шагами приблизился к дому и одним махом преодолел ступеньки. Взгляд его остановился на двух небольших, прикрытых стеклом табличках, прибитых к косяку двери. На первой печатными буквами значилось: «Арчибальд С. Гамильтон — 1 звонок», на второй: «Фрау А. Хессенштайн — 2 звонка». Первый текст был напечатан по-английски. Адальберт с силой нажал два раза на кнопку звонка. За дверью послышались шаги…
На пороге стояла Ангелика.
На ней был ночной халат, судя по всему, она только что встала с постели. С постели… Она спала в ней одна?..
— Ангелика… — с трудом, из-за спазма в горле, произнес Адальберт.
— Кто вы такой? — Она взглянула в лицо Адальберту, и в голосе ее прозвучал страх.
— Ангелика, милая, это я, я! — Еще мгновение, и он бы заплакал, Адальберт не помнил, когда в прошлом он испытывал такое же ощущение: спазм в горле, резь в глазах… Он протянул к Ангелике руки, заранее уверенный, что сейчас она отшатнется от него. Но она стояла как вкопанная, глаза ее были широко раскрыты, и в них можно было прочесть одновременно ужас и недоверие. — Не пугайся, — не проговорил, скорее прошептал Адальберт, — это я, Ади! Я вернулся!
Ангелика обессиленно привалилась к двери, — не сделай она этого, очевидно, упала бы. Потом, все еще не отводя от лица Адальберта широко раскрытых глаз, проговорила тихо: «Ади…», будто ее верила сама себе.
— Ади! — воскликнула она наконец, словно обращалась не к Адальберту, а к кому-то чужому, страшному, кто стоял между ними. — Ади! — повторила она, и на глазах ее показались слезы. — Что они с тобой сделали?!
— Это я сам с собой сделал, — торопливо стал объяснять Адальберт, — сделал для того, чтобы остаться в живых, чтобы иметь возможность вернуться, увидеть тебя. Ты пустишь меня в дом? — Адальберт опять протянул к ней руки. Теперь Ангелика смотрела уже не на его лицо, а на дрожащие пальцы.
— Боже мой, Ади, — произнесла она наконец, — как ты можешь спрашивать?! — Ангелика покачнулась и упала в объятия Адальберта. Она ничего не говорила, только прижималась к нему, словно умоляя защитить и боясь, что кто-то оторвет ее от него. Потом обеими руками обхватила голову Адальберта и стала покрывать поцелуями безобразные шрамы на его лице.
— Гели, Гели, не надо! — теперь уже и в самом деле сквозь слезы проговорил Адальберт. — Ведь тебе противно, я урод!
Ангелика не слышала, продолжала целовать его, прижимаясь губами к шрамам, наконец она высвободилась из его рук, отступила и, не спуская с Адальберта глаз, воскликнула:
— Какие шрамы, Ади? Я их не вижу. Я вижу и знаю только одно: ты жив, жив, вернулся, я хоронила тебя уже десятки раз, а ты жив и стоишь здесь, у себя дома, рядом со мной, — это главное, и ни о чем больше я не хочу думать! Пойдем…
Она схватила его за руку и повела, потянула нетерпеливо в дом. О, как давно он тут не был! Ангелика провела его через большую прихожую, потом через гостиную — как тут все знакомо было Адальберту! Круглый полированный стол, стулья с высокими спинками вокруг него, застекленный сервант, наполненный хрусталем и фарфоровыми статуэтками… Неужели время остановилось с того дня, когда он покинул свой дом, чтобы ехать в Берлин, неужели за этим столом когда-то сидели Кальтенбруннер, Хильке, Мюллер с женами, а однажды и сам Гиммлер! Все это промелькнуло в сознании Адальберта с той же стремительностью, с какой Ангелика провела его по комнатам: из прихожей — в столовую, в кабинет — тут тоже все осталось без изменений, успел отметить Адальберт, — и вот они в спальне. Широкая кровать расстелена лишь наполовину, подушка смята…
— Сядь, сядь тут! — не попросила, а потребовала Ангелика, указывая Адальберту на кровать, и сама опустилась на помятое откинутое одеяло.
Адальберт сел, все еще сжимая в своей ладони ее руку.
— Как ты прошел по городу, как не побоялся, что тебя схватят, арестуют?! — спросила Ангелика уже другим, тревожным тоном, будто только сейчас вспомнила, сколько опасностей подстерегает Адальберта там, за стенами их дома.
— Ангелика, милая, не бойся! — успокаивающе ответил Адальберт. — С документами у меня все в порядке, зовут меня теперь не Хессенштайн, а Квангель.
— Слава богу! — воскликнула Ангелика. — Я спросила потому, что там, наверху, живет американский офицер, сейчас его нет дома, но он может вернуться в любую минуту…
Все, что отравляло душу Адальберта, что, казалось, отступило, бесследно исчезло после того, как они встретились, теперь прихлынуло с новой силой. Он не мог заставить себя говорить об этом американце, только один вопрос смог выдавить в эту минуту:
— Ну… как ты жила здесь без меня?
— Ади, дорогой, страшно вспоминать об этом, — она прикрыла рукой глаза. — Эти ужасные бомбежки, сознание, что со дня на день в город вступит враг… потом весть о падении Берлина, я ведь знала, что ты там… И — ни единой весточки, ни одной… — Она судорожно вздохнула. — После того как тебя вызвали, мы здесь еще надеялись на чудо, читали речи Геббельса, верили в «тайное оружие», что в рядах противника возникнет мор или что-нибудь в этом роде. То, что ты был там, в Берлине, вселяло какую-то мистическую уверенность, я старалась не распускаться, молилась, чтобы бог спас тебя и Германию…
— Бог услышал лишь часть твоей молитвы, — с горечью прервал ее Адальберт. — Я здесь. А Германия…
— Пути господни неисповедимы. Может быть, то, что война кончилась, и есть спасение? Страшное, жестокое, но спасение.
Адальберт сжался, будто его ударили. Радость встречи, сознание, что он наконец дома, — все отступило, точно отброшенное в сторону словами Ангелики.
— Как ты могла произнести такое? — нахмурившись, жестко спросил он. Это спрашивал уже не человек, который только что вновь обрел любимую жену, не бродяга, вернувшийся из скитаний к семейному очагу, — это был голос гестаповца, генерала СС. Лицо его показалось Ангелике таким страшным, что она невольно отшатнулась. — Я спрашиваю: как ты могла произнести такие слова? Нашей, твоей и моей Германии больше не существует. Другой Германии я знать не хочу. Два желания остались у меня: отомстить тем, кто растоптал идеалы тысячелетнего рейха, кто топчет сейчас нашу священную землю, и второе: быть с тобой, только с тобой… Ты — после дела, которому я служил и буду служить, — самое дорогое, что у меня есть. Но… неволить тебя я не могу и не буду. Если тебе не по пути с уродом, который некогда был твоим мужем, если тебе уютнее оставаться в собственном доме под опекой американского «друга», так и скажи — честно и прямо.