Между розами и садовником существовала какая-то ведомая только им самим связь. Мигель чувствовал, что, подглядывая за работой Хуана, он словно совершает святотатство. Розы, казалось, оживали, оживали прямо на глазах. У каждой обнаруживался особый только ей присущий характер. Одна роза в буквальном смысле ревновала садовника к другой. И каждый цветок жаждал прикосновения этих неуклюжих заскорузлых пальцев, жаждал, как утренней росы, как спасительной влаги в зной, как луча яркого теплого солнца после холодной ночи.
Мигель понял, что скромный на вид Хуан для этих роз был всем. Они любили его, как могут любить только женщины своего единственного, своего суженого, своего данного самим Богом мужчину. И мужчина этот был для них для всех один. И розы, капризные розы вынуждены были, переступая через свою гордость, через свой сложный характер (ведь у каждой из них на всякий случай были припасены и острые шипы), до самозабвения тянулись к пальцам Хуана, забывая в блаженный миг прикосновения о злой ревности. Это был самый настоящий гарем. А скромный Хуан считался здесь непревзойденным любовником. Он как никто другой понимал всю женскую природу своих обожаемых роз. Понимал и любил ее, стараясь не обижать ни одной из собранных здесь со всего света красавиц.
Вам нужно мое прикосновение, красавицы мои, вам нужна моя любовь — вот она: берите, берите ее! У меня этой любви так много, розы мои, что на всех, на всех хватит. Она прольется на вас, как летний ливень в сухой зной, она согреет вас в холод, она напитает ваши корешки, похожие на стройные дамские ножки. Моей любви нет предела, красавицы мои. Пейте, пейте ее. Ну, кого я еще не коснулся, кого не погладил по нежной головке, по этим кудрям, по этим лепесткам. Вы же сами знаете, как люблю я вас, красавицы мои, розы мои. И не надо колоть мне пальцы шипами. К кому вы ревнуете меня? Дурочки! Вся душа моя — это огромный, огромный сад, в котором каждой из вас найдется свой уголок. Места всем хватит!
Хуан работал и о чем-то нежно шептался с розами, иногда оставляя на лепестках маленькие пятнышки крови от уколов, которые тут же исчезали, словно цветы жадно всасывали их в себя, чтобы хоть какая-то частица Садовника осталась внутри их цветочной плоти.
Мигель понял, что имел в виду Франциск де Менезис, когда сказал ему: «Посмотрите, каков Хуан в саду, и вы все сами поймете».
Гассан Паша решил сделать казнь показательной. Он собрал всех, кого нашли 30 сентября в злополучном гроте. Эшафот и виселицу соорудили посередине тюремного двора.
Вывели Хуана со связанными за спиной руками. Он равнодушно смотрел на происходящее. Собственная участь его не волновала.
Когда палач накинул на шею садовника тяжелую петлю, то только тогда Хуан словно проснулся и начал оглядываться по сторонам, будто ища взглядом кого-то из тех, кого он на беду свою так долго укрывал в гроте.
Гассан Паша из милости позволил присутствовать и католическому священнику.
Хуан поцеловал крест, прочитал «Отче наш», получил отпущение грехов, но все равно продолжал кого-то жадно искать среди собравшихся свидетелей его казни.
И, наконец, нашел. Его взор встретился со взором Мигеля де Сервантеса Сааведра. Слегка отстранив всем телом почтеннейшего священника, Хуан подался вперед и вдруг крикнул во всю мощь своих еще дышащих легких: «Сбереги! Сбереги розы, Мигель! Слышишь?!»
Палач выбил упор, и тело с хрипом сначала упало вниз, а затем повисло и забилось в судорогах.
И этой ночью у Мигеля был еще один приступ черной тоски, и тогда он еще раз позволил себе коснуться слегка пальцем своим верхнего регистра флейты скорби, коснуться так, чтобы никто, никто не услышал этого одинокого стона.
Умер самый великий Садовник на свете, и скорбь по нему должна была выйти наружу столь тихо, столь незаметно, как шум травы, которая по весне вдруг пробивается сквозь землю, как шелест лепестков роз, что раскрываются навстречу солнцу нового дня…
И тогда после смерти Хуана-садовника он решил не просто организовать очередной побег, а поднять всеобщее восстание христиан-пленников и захватить Алжир. Мелочиться уже нельзя было: освобождать, так освобождать всех поголовно. Всех без исключения: у кого есть деньги и у кого их нет, кто знатен и кто незнатен. Перед Богом все равны!
И Сервантес буквально сделался одержимым этой идеей. Если Гассан Паша осмелился нанести ему такой удар и повесить бедного Хуана, то он лишит эту венецианскую свинью всего, чем она еще владеет, лишит и самого посадит на кол прямо в саду прозелита Ясана. Пусть кровь убийцы Садовника напитает собой корни столь любимых бедным Хуаном роз. Мигелю это представлялось единственным способом спасти красивые цветы и выполнить просьбу повешенного.
Часть III
Роману вновь надоедает быть Романом
<b>…и он делает еще одну попытку стать реальностью.</b>
<b>Турция. Наши дни. Поселок Чамюва.</b>
Профессор Воронов, реальный, а не выдуманный, после того, как вновь встретился с женой и понял, что работа над книгой сводит его с ума, решил прогуляться к морю, дабы окунуться в холодную февральскую водичку.
Он решил ничего не рассказывать Оксане о своих страхах и переживаниях, тем более, что она вряд ли смогла бы ему поверить и справедливо сочла бы все за симптомы начинающегося сумасшествия.
Гора по-прежнему оставалась у них сзади. Денек выдался на редкость ясным, теплым, по-настоящему летним. Они разделись и, как обычно, взявшись за руки, полезли в воду. Решили далеко не заплывать: вдруг ногу сведет, февраль все-таки. А потом Воронов, работая над Романом, все время находился на грани. И эта грань четко пролегла между двумя мирами. Короче, он просто не знал, какой очередной фортель выкинет с ним его собственное воображение. Море профессор перестал уже считать своим надежным союзником. Общение с Романом, чем дальше, тем больше и больше становилось откровенно опасным. Если на этот раз Книга лишь попугала автора мнимой угрозой, будто включила в орбиту своего разрушительного действия даже жену, то где гарантия того, что столь явно продемонстрированная угроза возьмет, да и не станет явью?
В общем, далеко отплывать от берега Воронову боязно было. Мало ли чего? Когда у тебя твердая почва под ногами, то и чувствуешь себя намного увереннее.
Поплавали немного и все — на берег! Острая галька так и впивается, так и режет ступни. Но ничего. Вылезли.
Воронов искоса посмотрел на Гору, которую он давно про себя окрестил волшебной. Тоже ничего. Все спокойно. Никакой, вроде бы, игры не затевалось. Невольно вздохнул. Отлегло.
Оксана расстелила свое красное пальто, на него положила целлофановый пакет, а затем махровое полотенце. Февраль все-таки, и галька не успевает прогреться. Затем она устроилась поудобнее и раскрыла книгу «Клуб Данте». Принялась читать.
Воронов почувствовал, как у него забилось сердце. Неужели и теперь Книга не проявит себя?
Нет. Ни гу-гу! Молчок! Самая обычная, мирная сцена! Лишь морской бриз слегка шелестит страницами. Воронов прислушался. Нет. Опять ничего. Обычный шелест страниц: ни единого намека на скрытый голос или угрозу, как это было в прошлый раз. Все! Допишу Роман и на прием к психиатру. Пусть подлечат.
Воронов еще раз вздохнул. Вздохнул свободно, всей грудью. Вздохнул, что называется, с облегчением.
И тут взгляд его упал на другой целлофановый пакет, который лежал совсем рядом с красным пальтишком жены. В нем находилась Рукопись. Воронов, сам не зная зачем, притащил Ее с собою на пляж. Рукопись, как Рукопись. Обычный ежедневник, исписанный неразборчивым почерком. Обложка кожаная, из буйвола, украшенная камнем, яшмой, который призван был оберегать автора от злых сил и дурного глаза. Да, видать, так и не уберег.
Предстояло последнее испытание: подойти к пакету, вынуть оттуда ежедневник в кожаной обложке, раскрыть его и подождать, может быть Роман, наподобие джина, выпущенного из бутылки, начнет свое обычное светопреставление, и тогда вновь зазвучат повсюду голоса, вновь оживет Волшебная Гора, и море вновь превратится во враждебную стихию прямо у него за спиной.