Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Толька взял кусок хлеба, пошел в кладовушку, открыл шкафчик с ядом. Он достал фарфоровую банку и высыпал из нее на хлеб горочку кристаллического порошка. Вернувшись в комнату, он накрыл этот кусок хлеба вторым куском, который посыпал желтым сахарным песком. Сунув отравленный хлеб в карман своего френчика, он отправился на конюшню.

— Ты что смурной такой? Или захворал? — спросил его Бырей.

— Не выспался, — ответил Толька.

— A y меня, видишь, пять человек коней убыло. Спозаранку забрали. Скоро и мне отсюда сматываться пора.

В стойлах теперь стояло пять коней, считая и Яську. Толька подошел к Яське, и конь внимательно посмотрел на него.

— Пойду на фурсклад схожу, — сказал Бырей. — Ты тут побудь пока.

Когда Бырей ушел, Толька вынул из кармана хлеб. Теперь надо было дать его Яське. Но сделать это было страшно.

«Надо это не просто как-нибудь сделать, а надо по-особенному, — подумал Толька. — Наверно, это с молитвой надо делать, тогда будет правильно. Есть Бог или нет, тут дело не в нем, а в Яське, — надо, чтобы он с почетом умер, вроде как человек». И Толька быстро сочинил молитву и протянул хлеб коню.

— Во имя отца и сына, Яська, прими стрихнина! — вот какую кощунственную молитву прошептал Толька, поднося хлеб к морде коня.

Но Яська понюхал Толькино подношение и отрицательно покачал головой.

Толька не выдержал, его всего затрясло, и он выбежал во двор. По пути он бросил отравленный хлеб в сточную канаву возле стены конюшни — и побежал дальше. Ему хотелось быть там, где никто его не увидит.

Он прибежал на дальний двор, где всегда было безлюдно. По одну сторону двора тянулась глухая кирпичная ограда, по другую — стена казарменной бани. В этом закоулке росло несколько берез, стояли штабеля дров и много было увядающей сорной травы и лопухов. Толька лег лицом в траву между старыми осклизлыми поленницами, от которых пахло грибами, и начал плакать. Прежде он иногда плакал от злости, или от боли, или чтобы разжалобить старших, а теперь впервые в жизни он плакал сам от себя и сам для себя. И чем больше он плакал, тем легче ему становилось. Затем он утер слезы и пошел в лазарет.

Фельдшер Дождевой недавно вернулся с толкучки. Он купил в этот день три книги: «50 блюд из картофеля. Вкусно, экономично, питательно», «Пол и характер» Отто Вейнингера и сборник стихов поэтесы Мирры Лохвицкой. Теперь он сидел на своей койке и раздумывал, с чего бы начинать.

— Что с тобой такое? — спросил он, взглянув на Тольку. — Глаза красные, вид болезненный. Надо смерить температуру. Или ты, может быть, чего-нибудь натворил?

Толька задумался. Ему не очень хотелось говорить о том, что произошло. Но врать он не привык. Не то чтобы он был таким уж правдивым — просто жизнь его складывалась так, что врать ему не нужно было: ложь или правду он говорит, это не имело значения ни для него, ни для окружающих. Поэтому он всегда говорил правду — это проще. И теперь он рассказал Дождевому всю правду.

Дождевой не удивился и не рассердился. Он удивлялся только тому, что написано в книгах, а все остальное его не трогало.

— А из какой банки ты взял? — спокойно спросил он Тольку. — Ну-ка идем, покажи.

Они пришли в кладовушку, и Толька показал ему эту банку.

— Этим коня не отравишь, — сказал Дождевой. — Коня могло пронести после этого — и весь результат. И тут вообще ядов нет, я их уже неделю как по списку сдал.

Когда они вернулись в свою комнатку, Дождевой сел на койку и достал из тумбочки большую бутылку, маленькую бутылку, большой стакан и маленький стаканчик. Затем он выпил и сказал Тольке:

— Конь умнее тебя. Пока он жив, он хочет жить, и соваться в это дело — грех. Ведь вот если человек при смерти, то все равно смерть торопить нельзя, хоть он и мучается. Потому что пока человек жив, он еще людская единица, и у него есть надежда. А если он помер, тут он уже ноль, и никакой надежды у него нет. Понял, сынок?

В эту ночь Тольке ничего не снилось. И когда он проснулся, то не думал уже о Яське.

Через день, в воскресенье, забежала в лазарет Ирка.

— Ты сидишь здесь, ничего не знаешь, а на товарную станцию танки привезли, — с ходу сказала она Тольке. — Идем смотреть!

Они прошли через городок к товарной станции. На пустыре перед станцией толпился народ. Стоял товарный поезд, и на грузовых платформах, вровень с насыпным земляным дебаркадером, возвышались два танка. Танки стояли важные, спокойные, уверенные в своей необходимости. Они снисходительно позволяли людям делать с ними что угодно, но чувствовалось, что они себе на уме.

Третий танк, уже сгруженный, стоял на пандусе дебаркадера, как бы весь наклонясь вперед. Он был очень хорошо виден. Он не походил на тот танк, который Толька видел на картинке, и не походил на те танки, которые Толька видел во сне. Нет, этот танк напоминал чем-то огромное пресс-папье. Он был выше и уже нынешних танков и выкрашен был не в защитный цвет, а в ярко-зеленый, как крыша церкви. И был он не сварной, а склепанный, и весь был покрыт заклепками; казалось, будто ему холодно и у него выступила гусиная кожа. И вдруг он обволокся дымом, задрожал, зашумел и сошел с места по наклону, и развернулся, и вышел на кочковатый неровный пустырь.

— Идет! Сам идет! — с радостным испугом закричал кто-то в толпе.

Танк шел, презирая неровности поля. Он ступал сам на себя, он сам вез свою дорогу — и сам ехал по ней.

— Вот это да! Вот это уже настоящий танк! — сказала Ирка. — И теперь каждый день мы будем смотреть на танки!

— Послезавтра меня в детдом отведут, — сказал Толька. — Но может быть, я еще уйду к цыганам. А может быть, меня Дождевой усыновит, он меня вчера сынком назвал...

1962

ТИХАЯ ПРОСЬБА

Шестью широкими лучами отходили от бывшего барского дома аллеи, а там, дальше, они соединялись между собой небольшими аллейками. Сверху все это напоминало паутину — и дом, как паук, сидел в центре паутины, кого-то поджидая. А над крышей возвышалась башенка, и с нее было очень далеко видно. Мы, детдомовские ребята, любили забираться на площадку этой башенки. Сюда очень редко поднимались воспитатели, и здесь можно было курить, не боясь быть замеченным.

В этот день мы с Васькой Кротом сидели там, наверху, и говорили о том, что весной мы сбежим в Крым. Внизу, над железной крышей, еле зримыми волнами колыхался нагретый воздух, а дальше простор казался таким прозрачным, будто там вовсе нет воздуха. Виден был парк, уже подернутый кое-где осенней желтизной, видна была дальняя речка, видны были две деревеньки — Лизино и Верино, названные так когда-то помещиком в честь своих дочерей. Очень хорошо видна была железная дорога. По ней шел поезд, шел куда-то своим путем, не беря нас с собой. Но мы сейчас и не собирались ехать на нем — кто же бежит из детдома осенью! Это делается весной.

Вдруг Васька прислушался, спрятал окурок в рукав и строго сказал:

— Зекс! Идет кто-то.

Снизу, с крутой лестницы послышались шаги. Но шаги были легкие, не воспитательские. Тогда Васька вынул окурок из рукава, оценивающе оглядел его, в последний раз затянулся и передал мне. На площадку вбежал золотушный мальчишка, по кличке Леша Чумовой.

— А вы не забыли, ребята, что сегодня ваша очередь на станцию идти чинарики собирать? — торопливо проговорил Леша Чумовой. — Ишь, расселись, как графы, покуривают! Нечего буржуазию из себя строить!

— Сам ты буржуазия! — огрызнулся Васька. — Мы сами знаем, когда нам идти. Мы к южному пойдем.

— К южному или хоть к какому, только я вам от имени всего крысятника заявляю, что ребятам уже курить нечего.

— Ладно, пошли что ли, Чухна, — сказал мне Васька. — А ты, Чумовой, скажи ребятам, чтоб они пайку хлеба нам от обеда сберегли. Если хлеб съедите — ни одного окурочка не дадим, лучше в колодец побросаем.

— Пусть меня расстреляют, если хоть крошечка пропадет! — ответил Леша Чумовой. — Все будет по-честному.

50
{"b":"575703","o":1}