— Они хочут, чтоб мы все померли, — прокряхтел «больной» с кровати.
— Немедленно встань, Новиков! Ты не болен.
— Гадом буду — не встану! Я больной, у меня, может, шкарлатина, — проговорил лежащий, но потом все же встал.
Когда мы вернулись в спальню, разделись и легли, воспитатель ушел и наступила недолгая тишина, — в этой тишине послышался заунывный, глухой, как из бочки, голос:
— Кресты... могилки... чтой-то белое видать...
Это Колька-псих изображал бред. Как потом я убедился, он делал это ежевечерне, но ни разу дальше крестов, могилок и чего-то белого фантазия его не шла. И каждый раз, произнося эти слова, он, как черепаха из-под панциря, высовывал голову из-под одеяла и с любопытством смотрел по сторонам — удалось ли кого-нибудь напугать.
Но едва он высунул голову, как кто-то крикнул:
— Бей его, чтоб не пугал! — И в Кольку полетели подушки.
Я проснулся — и сразу какое-то легкое, счастливое чувство охватило меня. «Почему мне так хорошо?» — стал думать я. И вдруг, еще не подымая головы от подушки, понял: выпал первый снег.
Знакомо ли вам чувство первого снега? Пусть даже ваше окно занавешено — все равно, по каким-то неведомым, но верным приметам чувствуете вы утром, что ночью выпал первый снег, — и беспричинная радость охватывает вас, и радости этой хватает на весь день, даже если первый снег стает к полудню.
Я подошел к окну.
За рамой, на паутинке, оставшейся от бабьего лета, вздрагивала на ветру шестигранная снежинка. И вся в снегу была площадка за окном, вся в снегу была аллея парка, и только река казалась совсем черной.
Я распахнул дверь на балкон и словно повис над землей в прозрачном и прохладном утреннем воздухе. Отражаясь в реке, по светлому небу плыли облака, а по ту сторону реки уходила вдаль размытая дорога и словно звала меня ступить на нее и идти по ней все дальше и дальше.
Да, в те годы я был путником на дальней дороге. На дороге этой были и ухабы и благополучные места, были подъемы и спуски, и переправы, но пропастей не было, а если бы они и были, мне не дали бы упасть в них взрослые друзья. Убегая из Старо-Никольска, я воображал себя невесть каким героем, а много позже понял, что никакого подвига тут не было — это была беспроигрышная игра. Там, где есть люди, — там у нас погибнуть нельзя. Нет, я не могу жаловаться на свое детство. Но я не хотел бы его повторения: что было — то было.
Я был путником на дальней дороге. Утро жизни было светлое, но не безоблачное — в небе надо мной плыли облака. В те дни я не думал, развеются ли они к полудню или сгустятся в грозовую тучу, ведь все равно дорога вела вдаль, вперед.
ЖАРКОЕ ЛЕТО
С Шурочкой мы познакомились, спасаясь от быка. Когда отец Леньки Ситникова уехал в командировку, Ленька остался один на даче, и я приехал к нему. Мы так и прожили почти все лето.
В трех километрах от пригородной деревни, где мы жили, был расположен заброшенный песчаный карьер. К нему шла железнодорожная ветка, тоже заброшенная. Рельсы были ржавые, а насыпи не было, потому что это была временная ветка. Между шпалами росла трава.
В то утро мы с Ленькой шли по шпалам. Мы старались ступить на каждую шпалу, но они были расположены не на одинаковом расстоянии одна от другой, и нам все время приходилось прыгать и смотреть под ноги.
Когда мы дошли до совхозного выгона и карьер был совсем близко, мы увидали этого быка.
Он ходил по выгону, ел свою траву и был вполне спокоен. Между рогами белела дощечка, на которой было что-то написано.
На нас не было ничего красного, и мы думали, что бык нас не тронет.
Но он насторожился и искоса посмотрел в нашу сторону, а потом двинулся к нам, низко нагнув голову.
Он подошел к нам уже довольно близко, когда мы бросились бежать. Мы так и не прочли, что там было написано на дощечке между рогами.
Добежав до карьера, мы чуть ли не кувырком скатились по песчаному откосу, хотя бык, наверно, давно отстал от нас.
Когда-то карьер был залит водой почти весь, но теперь только кое-где темнели большие лужи, в которых кишели головастики. В это лето была засуха, дождей не выпадало совсем, и акватория луж непрерывно уменьшалась.
Мы легли на песок, чтобы отдышаться, и молчали, ожидая, кто заговорит первым. Было очень жарко.
Мы совсем не заметили, откуда она подошла к нам, — должно быть, со стороны родника. На девочке было клетчатое платье, желтые сандалии, вымазанные в глине, и на голове лента ядовито-зеленого цвета, тоже запачканная глиной. В левой руке Шурочка держала лист лопуха, очевидно для защиты от солнца.
Она подошла к нам и, с пренебрежительным вниманием разглядывая нас, сказала:
— Вы, мальчики, тоже от быка...
— Мы тебе не мальчики, — ответил ей Ленька.
— И не от быка, — неуверенным, но наглым голосом добавил я.
— Это такой уж бык, — продолжала Шурочка задумчивым голосом и не обращая внимания на наши реплики, — это такой уж бык. Я сама от него два раза убегала.
Когда она это сказала, нам сразу же стало легче, и мы стали смотреть на нее как на старую знакомую. Оказывается, дом, где жила Шурочка, был совсем близко от того дома, где жили мы, и ей с нами было по пути. Мы расстались с ней у калитки сада.
С этих пор мы часто виделись с Шурочкой. Попив утром чаю, мы с Ленькой выходили на пыльную улицу, проходили мимо продуктовой лавки, сворачивали на узенькую улочку, ведущую к шоссе, потом еще раз сворачивали и входили в сад, калитка которого была совсем открыта.
Обычно мы заставали Шурочку на веранде. Она сидела в плетеном кресле, упершись локтями в стол — стол садового типа из грубых досок, покрашенных зеленой краской, и с крестообразными перекладинами внизу, — и всегда читала один и тот же комплект журнала «Вокруг света» за 1929 год. На стене веранды, примыкающей к дому, кем-то, очевидно Шурочкой, были пришпилены три картинки. Если нам не о чем было говорить, мы с Ленькой всегда начинали обсуждать эти картинки.
Одна из них, самая большая, изображала мавзолей с четырьмя колоннами и чугунными воротами. На воротах были изображены два купидона, державшие факелы, опущенные вниз, а на фронтоне было написано:
«Супругу-благодетелю».
Вторая картина изображала какого-то артиста, а третья была работой Шурочки, и там акварелью были нарисованы два каких-то дерева и заходящее солнце.
Когда нам надоедало сидеть на веранде, мы шли в сад и по очереди качались в гамаке, а когда и это надоедало, отправлялись куда-нибудь бродить, чаще всего на карьер.
Узенькой улицей мы выходили на шоссе, которое вело к полям и ряд телеграфных столбов тянулся вдоль, и сворачивали вправо у дальних холмов. Шоссе было всегда пусто, и мы с Ленькой набирали камешков, сразу побольше, чтоб не нагибаться каждый раз, и швыряли ими в ласточек, которые вечно сидели на проводах.
Шурочка говорила, что это нехорошо, она говорила, что в ласточек нельзя бросать камни. Другое дело подбить воробья или ворону, а ласточек нельзя.
Но нам было все равно, в кого кидать камни, хоть в ласточек, хоть в ворон: за все лето мы не попали ни разу.
Там, где шоссе сворачивало вправо, мы сходили с шоссе и шли туда, где росли кусты. Потом кусты редели, и нам открывалась бугристая равнина, где на песчаной почве росла низкая и жесткая трава.
Мы незаметно доходили до старого карьера и спускались вниз по песчаному откосу. Мы теперь всегда спускались в карьер не со стороны выгона, а с противоположной, хотя происшествие с быком было давно забыто. По крайней мере, никто из нас не вспоминал об этом.
Спустившись вниз, мы каждый раз замечали, что лужи уменьшаются. Теперь вода в них была темной и мутной, и головастики так и кишели в ней. Головастики с каждым днем становились все крупнее, некоторые были уже совсем крупные; но мы-то знали, что если в ближайшее время не пойдет дождь, то лужи высохнут совсем и все головастики передохнут, прежде чем из них выведутся лягушки. Для нас это, в сущности, не имело значения, но мы уже не бросали в лужи камней. Мы шли в сторону карьера, где был ключ.