Я отошел от ворот, вынул из кармана больничной куртки пачку «Звездочки», коробок спичек, чиркнул спичкой. Левая рука уже действовала, но еще не так ловко, как правая. Коробок упал, раскрылся, спички высыпались на плотно утрамбованную песчаную дорожку.
— Не горюй, спички рассыпать — к нежданным деньгам, — сказал раненый, ковылявший мимо на костылях.
— Почему к деньгам?
— Морская примета. Сколько спичек — столько рублей.
— Не надо мне сейчас никаких рублей.
— Ну и чудишь! — строго возразил раненый. — Без денег только кошки мяучат... У тебя что, беда какая?
— Так... Плохо как-то...
— А кому сейчас хорошо? Мне, думаешь, хорошо? Или вон ему хорошо? — он кивнул в сторону ворот, за которыми в это время проходил пожилой человек в кепке. — Всем плохо. А потом будет получше. Только не сразу. Они нам из-за угла в поддыхало дали, а отдышимся — дело пойдет.
Он заковылял дальше, а я стал собирать спички. Из-под гонтового навеса слышался стук бильярдных шаров и голоса играющих. Из беседки доносилось:
Когда простым и ясным взором
Ласкаешь ты меня, мой друг,
Необычайным цветным узором
Земля и небо вспыхивают вдруг...
Мимо меня пробежала сестричка, крича кому-то в кусты: «Воденягин! Воденягин! Сейчас же к зубному врачу! Второй раз прячетесь! Взрослый человек!» Когда я тянулся за последней спичкой, то услышал негромкий Лелин голос.
— Толя! Толя, — сказала она. — Ты здесь?..
Я обернулся. Вначале мне показалось, что голос прозвучал из-за решетки ворот. Но Леля стояла передо мной. Она стала совсем смуглой, из-под платочка выбивалась выгоревшая челочка. На Леле было выцветшее крепдешиновое платье, красное в белую горошину и узенькая, в обтяжку, серая кофточка,
— Лелечка!.. Ты...
— Толя, я прямо с вокзала. Меня отпустили на день. Сюда пускать не хотели, сегодня не приемный день. Но здесь Неуважай-Корыто...
— Какое корыто?..
— Ах, господи! Да это человек, а не корыто. Потом все объясню... — Она осторожно обняла меня. От нее пахло загаром, сеном, сосновыми иголочками.
— Пойдем куда-нибудь в тень, — сказала она, поднимая с земли кожаную авоську.
— Здесь нет тени, всюду народ, — ответил я. — Давай пойдем вот по этой дорожке... А при чем корыто?
— Неуважай-Корыто, как у Гоголя. Это папа так его прозвал. Он дома у нас часто бывал, пока папа не уехал. А его фамилия — Корытовский. Они с папой вместе учились в школе, а потом папа пошел в горный, а он — в медицинский. Он здесь врачом у вас. Я его встретила у подъезда. И я спросила его, может ли он тебя на день выпустить в город. И он сказал, что постарается. Через неделю я опять приеду, и ты придешь ко мне домой... Ты обо мне очень скучал?
— А ты обо мне?
— Да-да-да. Очень... Знаешь, мы спим на сеновале, пять девушек и сколько-то там летучих мышей. Я одну рассмотрела: совсем не противная, мордочка хитренькая такая. Когда кончится война, мы с тобой заведем домашнюю летучую мышку.
— Ты там очень устаешь, Леля?
— Нет, я быстро привыкла землю копать. Видишь, какие ладони... Здесь всюду народ.
— Давай просочимся в одну комнатку, там есть тень, — сказал я. — Только ты иди так, будто ты здесь своя в доску, будто ты здешний персонал. Правда, халата на тебе нет...
— Халатов не дают, день не приемный... А как ходят свои в доску? Так? — Леля, не сгибая ног в коленях и размахивая авоськой, быстро зашагала вперед.
— Леля, а там спокойно? Не бомбят? — окликнул я ее.
— Нет-нет-нет! На нашем участке совсем тихо. Раз обстрелял финский «брустер», небольшой такой самолет. Никого не убило. Только Леле Ниткиной, моей тезке, пуля каблук сломала и пятку чуть-чуть царапнула. Мы все к Леле кинулись, а она: «Не клубитесь передо мной!» Это ее любимое словечко.
— Леля! Теперь чинно шагай позади меня.
Мы вошли в здание, прошли мимо канцелярии, мимо многих людей и дверей, поднялись по лестнице, миновали ту палату, где я лежал вначале, до «большой», прошли мимо курилки. Никто нас не останавливал, никто не спрашивал, куда это и зачем идем мы вместе. Я уже давно заметил, что когда человек куда-то, или к кому-то, или к чему-то очень стремится, он создает вокруг себя невидимую зону благоприятствия. Но когда мы поднялись по узенькой лестнице на пять ступенек и вошли в маленький коридор, зона благоприятствия кончилась. Я открыл дверь в комнату с надписью «Гримерная» и увидел, что в красном плюшевом кресле сидит толстая санитарка, а в руках у нее жестяной совок с сухим гипсом, и она сыплет этот гипс в большую четырехугольную банку.
— Вам чего? — спросила она.
— Мне ничего, — ответил я. — Идем, Лелечка, вниз. Не удалось нам с тобой побыть в тени.
— Милый, когда кончится война, мы всегда-всегда будем вместе. А сейчас лучше не думать об этом.
— Когда тебя нет рядом, я об этом не думаю. Я думаю о тебе, а не об этом. Но раз ты здесь...
— Бестолковая твоя Лелька! Так к тебе торопилась, что ничего не принесла тебе... Вот только это... — Она остановилась посреди коридора и стала вытаскивать из кожаной авоськи черные с золотом пачки «Герцеговины флор». — Это я на вокзале купила. Десять пачек.
— Слишком шикарные для меня папиросы. Такие курят те, у кого шпалы и ромбы. Зачем ты тратишься?
— Папа прислал много денег.
— Леля, не трать деньги зря. Ты же знаешь, что со жратвой на гражданке становится неважно. Еще неизвестно, что будет.
— Что будет — то будет, а чего не будет — того никогда не будет. Подпись: тетя Люба.
— У нее вообще странная философия... Леля, от Кости ты письма еще не получала? Он должен написать или тебе, или на тетю Ыру — у вас твердые адреса.
— Нет, не получала. Он не знает моего окопного адреса. Может быть, дома меня ждет его письмо. Тогда я тебе сразу перешлю. Ты беспокоишься?
— Да. Правда, на письма он очень ленив.
В госпитальный сад уже не пускали. Мы стояли в вестибюле под табличкой со стрелкой «Дежурный администратор». Проходящие мимо раненые и сестрички поглядывали на нас — вернее, на Лелю.
— Милый, я пойду. Девушки мне писем надавали, надо их разнести. А через неделю мы увидимся. Да-да-да!
31. Начало блокады
Но через неделю встретиться нам не довелось.
Когда Леля ушла, на пути в свою палату я повстречал Великанова, его койка стояла через проход от моей. Этот Великанов представлялся мне очень старым, я удивлялся, как таких берут в армию; я даже не спрашивал, сколько ему лет, боясь обидеть. Теперь думаю, что ему было под сорок, просто он казался мне старым по сравнению со мной. Он любил всех поучать, ставя в пример самого себя. Этим он немножко напоминал Костю, только Костя занимался поучениями лишь в периоды своей прозрачной жизни, а Великанов делал это всегда.
— Проводил девушку? — спросил он меня и, не дожидаясь ответа, приступил к нравоучениям: — Девушка, надо понимать, хорошая, так с ней и вести себя надо порядочно. Вот ты ее по госпиталю за собой водишь, укромных местечек ищешь. Думаешь, люди не видят? Я в твои годы так не поступал, у нас во Мге за такое ухажерство камнями бы закидали!
— То Мга, а то Ленинград, — ответил я.
— Во Мге люди не хуже, — обиженно возразил Великанов. — А может, и получше. Я сам оттуда родом... Это она тебе таких хороших папирос принесла?
— Да. Хотите — берите пачку.
— Спасибо, не откажусь. Дают — бери, а бьют — беги.
Он взял коробку, открыл ее, понюхал папиросы. Потом продолжал:
— Да, одни вот девушек водят по госпиталю, а другие о семьях заботу проявляют. Я сейчас письмо домой послал, велел жене сына с дочкой забирать и в Ленинград переезжать, тут у нее сестра на «Ленжете» работает... Ты знаешь, немцы к Чудову подошли, раненых оттуда к нам привезли, те говорят: Октябрьскую дорогу вот-вот перережут. А Мга от Чудова недалеко, она на Северной.