— Ладно, Лида, все хорошо, — скоро море.
— «Море, море», — передразнила жена. — Какое же сейчас море, если в нем купаться нельзя! Море бывает в августе, когда виноградный сезон и когда хорошо купаться. Я тебе говорила — требуй, добивайся, чтобы тебе дали отпуск в августе. А тебя опять Евгений Петрович твой обскакал, ему в августе, а тебе в мае. А еще друг называется!
— Он же болен, он для лечения едет.
— Все люди больны, — отрезала Лидия Петровна. — Я тоже больна — нервы натянуты до последней степени, но обо мне ты не думаешь!
Но Журавский сейчас думал именно о ней.
Он сидел и думал о том, что когда-то они с женой учились в одном вузе, жили общими интересами. Потом вместе поступили на работу. Когда он стал продвигаться в НИИ и жить они стали обеспеченно, Лида решила временно уйти с работы: одна из ее новых подруг, Томка, внушила ей, что у нее хороший голос и что ей надо учиться петь. Из затеи этой ничего не вышло, но на прежнее место Лида не вернулась. Он не протестовал, даже был рад, — ему льстило, что вот работает только он, и все равно живут они неплохо. Но чем легче и обеспеченнее Лиде жилось, тем уже и мельче становилась ее жизнь. Еще до женитьбы он замечал, что она несамостоятельна, любит повторять чужие мысли. Но так как в те дни он был в нее влюблен и так как она повторяла тогда его мысли, то это его вполне устраивало и даже умиляло. А теперь уже давно он для нее ничего не значит, она целиком под влиянием Инны Игнатьевны и Томки — таких же замужних, неработающих, намеренно бездетных, так сказать бездетствующих женщин. Инна Игнатьевна просвещает ее по части мод и фасонов; Томка же учит ее красиво жить. Учит на том основании, что в одной квартире с ней живут двое артистов, и она, поднахватав от них разных словечек и терминов, употребляемых в среде людей искусства, считает себя знатоком театра, музыки и всего на свете. Для человека недалекого и доверчивого она может сойти за умную, оригинальную женщину. Лида ее очень уважает и старается ей подражать, Журавского же считает скучным, сухим, замкнутым, хоть по-своему и любит его. А он? Он к ней привык и уходить не собирается, да и не к кому, а вот любовь прошла. В любовь можно стрелять из пулеметов, и бить из пушек, и сбрасывать на нее бомбы — и любовь останется любовью; но если изо дня в день заваливать ее мелким мусором, то она заглохнет. Во всем этом виноват и он — в том, что жизнь Лиды тонет в ерунде, в том, что она стала ему чужой. Он не пытался заинтересовать ее чем-нибудь серьезным, допустил, что она окружила себя пустыми, ничтожными людьми. Все это так, он виноват. Но где, когда началась его вина — он не знает. Так человек, заблудившийся в лесу, не может сказать, до какого именно дерева он шел правильно и у какого сбился с пути.
Теперь поезд шел вдоль моря. Совсем близко, у подножия насыпи, набегали на берег волны. Из-за грохота колес они казались беззвучными — молча, торжественно, как в немом кино, накатывались они на песок, молча разбивались о черные скалы. Бетонные волноломы, вдающиеся в море, были обведены белой чешуйчатой пеной. В праздничном оживлении толпились у окон пассажиры, из вагонного репродуктора вылетала легкая, порхающая музыка, и в такт ей стучали колеса и приплясывали стаканы на столиках в купе. Но вот поезд остановился на какой-то маленькой станции — и все заглушил ритмичный гул моря, и каждая волна звучала по-своему, и в промежутки между ударами волн слышно было, как стучат камешки и шипят, лопаются пузырьки пены. Море было совсем близко — прямо под невысоким откосом, и пассажиры вышли из вагонов и встали на насыпи вдоль поезда. Какой-то парень в светлом костюме сбежал с откоса и, неловко шагая по галечнику, подошел к воде. Он зачерпнул ее в пригоршню, попробовал на вкус, сморщился, засмеялся; вдруг к нему подкралась волна и до колен замочила брюки, — и он сразу стал высоким, голенастым и под смех пассажиров побежал к поезду. И снова поплыли за окнами извилины берега, овитые пеной, и волны накатывались на берег и казались то зелеными, то темно-синими. Море было как море, и все-таки другое, новое, не такое, как в прошлый раз, и не такое, как в позапрошлый, и не такое, каким будет завтра. Все, что мы любим, меняется и живет, ожидая нас, и встречает нас по-новому.
Из купе вышла Лидия Петровна и стала возле Журавского:
— На море любуешься?
— Ну да, на море, — ответил он.
— Эффектный вид, — сказала она. — Знаешь, у Томки в спальне висит фото с картины Айвазовского, так море вроде как сейчас. И даже лучше.
— Возможно, — ответил Журавский.
— Ты знаешь, Михаил, — серьезно сказала Лидия Петровна, доверчиво положив руки ему на плечо, — ты знаешь, Инна Игнатьевна просила меня купить ей здесь туфли — такие, знаешь, лакированные, на пробке, их только тут и можно достать. Так я, представь себе, размер ее ноги забыла. Не то тридцать седьмой, не то тридцать шестой. Ты как думаешь, тридцать шестой у нее или тридцать седьмой?
— Не измерял я, Лида, ее ног. Дай на море спокойно поглядеть, — ответил Журавский.
— Никто не говорит, что ты должен измерять ее ноги, этого еще не хватало, — уже сердясь, проговорила Лидия Петровна. — Но ты ответь мне по-человечески, как ты думаешь, тридцать шестой у нее или тридцать седьмой? Во всяком случае, тридцать пятого у нее не может быть при ее фигуре.
— У нее тридцать шестой, наверное, — ответил он, чтобы отделаться.
— Я и сама так думаю, Михаил, — облегченно сказала Лидия Петровна. — Я куплю ей тридцать шестой. — И уже потеплевшим голосом она спросила: — Ты есть не хочешь? Для того чтобы укрепить здоровье, нужно соблюдать режим питания. Я буду о тебе заботиться, и ты хорошо отдохнешь.
Она пошла в купе, а Журавский остался в коридоре у окна. Волны накатывались на берег, и чайки парили над водой, и солнце золотило гребни волн, но вся эта морская краса уже не брала его за сердце, и в голову лезли посторонние, скучные мысли. Ему вдруг стало грустно и одиноко, будто у него украли море и подсунули раскрашенную фотографию, где почти все как на самом деле, но нет чего-то главного.
Подошел партнер по преферансу и сказал:
— А не пойти ли нам в вагончик-ресторанчик и не выпить ли нам по сто под плеск черноморской волны?
— Это неплохо, — согласился Журавский.
— Ну, так я сейчас, — заторопился толстяк, — я только пиджак надену, а то все же неловко в рубашке...
Журавский пошел к выходу. У одного из окон коридора стоял человек в темных очках и рядом с ним его спутница. Тонкие ее пальцы, легко, как лепестки, лежали на его плече. Она смотрела на море и рассказывала о нем слепому, и у нее был такой удивленно-счастливый голос, будто этот человек привел ее к морю и открыл ей этот зеленовато-синий простор, а заодно и весь мир.
— А вот там корабль плывет, — тихо сказала она.
— Корабль... — задумчиво подтвердил слепой, и у него было такое выражение лица, будто он видит и пенный прибой, и зеленоватые валы, и острый серый профиль корабля, маячащий у горизонта.
НИКТО НЕ УМРЕТ
Утром, после ночной грозы, на земле было светло и чисто; в небе стояли и таяли гигантские незаконченные статуи неведомых героев, детали таинственных сверхсложных машин. Издалека, с болот, чуть тянуло горьковатой свежестью, и весь мир был как отремонтированный и заново окрашенный корабль, готовый к плаванью.
— Сегодня, Леша, мы пойдем с тобой на Выстрянку, будем рыбу ловить, — сказал я сыну.
— Хоть кошке польза, — улыбнулась жена. — А то накупил крючков и только раз пока удил. Ты вообще представляешь себе отпуск как непрерывное курение и валяние в гамаке.
— Ну, такого и слова-то нет — «валяние». Да и жарко было. Теперь каждый день буду удить, а по утрам — непременно зарядку.
— Как бы не так, — засмеялась Валя. — Ты лежебока. Приехал в свои родные места, так хоть бы поводил меня, показал. Что это за Машихино озеро? Говорят — красиво?