Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Ну, идем! — сказала она. — Нечего тут валандаться!

— В милицию? — спросил я.

— Ко мне пойдем. Накормлю, — отрезала она.

И я поплелся за ней. Мы свернули в узенькую улочку, потом прошли мимо огородов.

— Только Надьку мою не обижай, смотри, а то тебе плохо будет, — внезапно сказала она, обернувшись и грозно поглядев на меня.

«Очень мне нужна твоя Надька, — подумал я. — Какая-нибудь писклявка, кляузная девчонка». Мы свернули в улицу, нелепо широкую, немощеную, поросшую травой. Женщина стала переходить на другую сторону этой улицы, где за покосившейся изгородью, среди деревьев, стоял серый бревенчатый дом, одноэтажный, невзрачный, крытый дранкой. А рядом сверкал желтизной свежих бревен сруб нового дома, и оттуда доносился стук топора и слышно было, как перекатывали что-то тяжелое, и чей-то голос ритмично, с веселым напряжением выводил: «Подваливай! Подваливай! Подваливай! Давай!»

«Эта тетка, наверно, нэпманша, — подумал я про свою провожатую. — Ишь, одного дома ей мало, второй строит. А меня, верно, хочет эксплуатировать, доски заставит таскать». Но это соображение сразу же и отпало — нет, что-то не похожа она на нэпманшу.

Мы миновали криво висящую калитку и пошли по тропинке к дому. На скамеечке крыльца сидела молодая женщина в светлом шелковом платье, опрятная и миловидная. Она посмотрела на мою вожатую большими серыми глазами и спросила певучим грудным голосом:

— Что так поздно с ликбеза, Агриппина Ивановна?

— Да вот из-за гопника этого... — сердито и неопределенно ответила тетка. — Развелось их, пропади они пропадом!..

Женщина в шелковом платье пристально, спокойно-неодобрительно посмотрела на меня красивыми серыми глазами.

— Добрыми делами решили подзаняться, — сказала она тетке. — Ну что ж...

— Вы, Нина Петровна, готовку уже кончили? — грубо перебила ее тетка. — Плита свободна?

— Свободна, — сухо ответила Нина Петровна.

Агриппина повела меня дальше, в обход крыльца.

Когда я проходил мимо Нины Петровны, на меня повеяло духами — запах был вкрадчивый, прохладно-горьковатый. К сердцу моему подкатилась теплая волна, вспомнилось что-то, чего и не было. Бывает такое.

Мы с Агриппиной обогнули дом и через заднее, выходящее на огород крыльцо вошли в сени.

— Мойся, грешник египетский, — строго сказала Агриппина, подтолкнув меня к рукомойнику.

Мыться пришлось долго: она все стояла возле меня и понукала:

— Мойся, мойся, грязь не шуба!

Потом она провела меня в комнату, усадила за стол.

— На, ешь, — сказала она, поставив передо мной миску с похлебкой. — А сейчас кашу подогрею. И куда это Надька, блудница вавилонская, запропастилась? Нет чтобы матери помочь.

Я оглядел комнату. Много места занимал буфет, покрашенный коричневой краской. В правом углу стоял комод, накрытый бахромчатой скатертью, а над ним висело три иконы, одна из них — с горящей лампадкой. В другом углу, у окна, стоял столик с книгами, стопкой тетрадей и чернильницей-непроливайкой. Над столиком висел портрет Ленина, вырезанный, видно, из газеты. Еще на стене висела фотография. Какой-то мужчина был снят на фоне полотняного дворца и пруда с лебедями. Лицо у него было доброе, но настороженное, как это бывает, когда человек фотографируется, быть может, впервые в жизни.

Пока я ел, Агриппина стояла уперев руки в боки и смотрела на меня. По мере того как я насыщался, лицо ее становилось все добрее и спокойнее, как будто это она пришла голодная, а теперь вот заморила червячка и стала подобрее.

— Ну, дрыхнуть иди, не гнать же тебя на ночь глядя, — сказала она. И хоть было еще очень рано, она отвела меня на чердак в комнатенку с покатым потолком и маленьким полукруглым окошком. Здесь стоял топчан, нашлись и одеяло, и подушка. Она ушла, а я улегся. Ноги мои сладко заныли, и я почувствовал, как выходит из меня усталость. Она словно впитывалась в топчан, в мягкую подушку.

Проснулся я ночью и ощупью спустился в сени по малой нужде, а когда вернулся, мне стало страшно. В окошечко видны были облака, они светились от невидимой луны. Было тихо. Откуда-то тянуло запахом влажной травы и ржаво-солоноватым запахом той некрасивой, многостебельковой ромашки, которая растет на пустырях и на заброшенных кладбищах и которая пахнет совсем по-другому, если потереть ее пальцами, — свежими яблоками.

«Тер-плю... тер-плю... терплю...» — горестно заверещала где-то одинокая, всеми покинутая ночная птица, — и сердце мое сжалось. Я подумал, что Колька сейчас лежит в темной покойницкой при больнице и ничего не чувствует и даже не понимает, и уже никогда не поймет, как это ужасно. И от этого мне стало еще страшнее, будто Колька и свой страх взвалил на меня. И, как назло, вспоминалось то, о чем ночью лучше не вспоминать. Вспомнилось, как однажды, когда я был еще в псковском детдоме, умер один мальчишка и мы с Мотькой Жбаном на спор спустились в подвал, а там в это время столяр снимал мерку с покойника для гроба. Инструменты столяр принес с собой, но у него не было бумаги; он послюнил карандаш и записал какую-то цифру на белой ноге покойника.

Мне становилось все страшней, на меня наваливался тот страх, когда и крикнуть-то боишься и слезы на ум нейдут — потому что знаешь: бесполезно все это. По спине бегали холодные мурашки, а волосы, как иголочки, кололи голову.

И вдруг где-то вдали послышались шаги и неясные голоса. Вот они ближе.

— Маруся, задрыга жизни, за что ты меня презираешь? — послышался пьяный бас, и сразу же в ответ ему — женский голос:

— Уймись ты, непутевый, люди спят!

— Нет, докладай мне фактически, за что ты меня презираешь! — настойчиво допытывался бас. — Тонька тебя науськивает!

— Замолчи, несамостоятельный, не мели спьяна! — равнодушно и звонко отвечал женский голос.

— Ах так! — совсем близко послышался бас. И вдруг негромкий топот — и молчание. И через минуту — опять женский голос:

— Ну и сиди, сиди в канаве! Испугал!

И снова шаги и голоса — уже удаляющиеся. И уже откуда-то издали — тот же залихватский бас:

Эх, моя милка в семь пудов
Да испугала верблюдóв,
Да испужались верблюды́,
Да разбежались кто куды!

И вот эти двое ушли дальше, в темноту, но по пути подхватили мой страх и бросили его где-то в ночных, спящих улицах, и он развеялся в чистом воздухе ночи, в тихом шелесте листьев. Теперь мне было просто грустно, и я снова уснул.

Под утро мне приснилась река. Был знойный день, а по реке плыли льдины, и на одной из них был Колька. А я стоял на низком берегу, покрытом опилками, и смотрел ему вслед. Колька все дальше и дальше отплывал на льдине. Он помахал мне рукой и вдруг сделал строгое лицо и схватился за карман курточки. Он вынул оттуда окурок и сказал мне:

— Богатый чинарик — брось-ка мне спички!

И я бросил ему коробок спичек с самолетом на фоне восходящего солнца, и он поймал его и прикурил прямо от солнца. А льдину все уносило и уносило вниз по реке, к водовороту. И Колька стоял на ней строгий и задумчивый, вспоминая что-то. Но вот он сплюнул, бросил окурок, улыбнулся растерянно — и скрылся за поворотом реки. Я проснулся.

В полукруглое окно прямо с неба была просунута широкая балка света. Тянуло влажной утренней прохладой, запахом земли и отхожего места.

Когда я оделся и спустился вниз, дверь в ту комнату, где вчера Агриппина кормила меня кашей, была раскрыта, и я осторожно вошел в нее. Там за столом сидела девчонка, примерно моих лет. На ней было ситцевое платье, синее в белую горошинку, в каштановых волосах белел цветок. Хоть платье было линялое, но девчонка казалась нарядной — может быть, из-за цветка.

— Здравствуй, мальчик! — строго сказала она. И, не меняя голоса, добавила: — У тебя солома в голове.

— У самой у тебя солома в голове! — обиженно ответил я.

— Какой ты смешной! Погляди в зеркало — и увидишь.

41
{"b":"575703","o":1}