— А что у нас здесь? — спросила она игриво, крутя барабан и пальцами нащупывая курок.
Шпанглер открыл глаза:
— Положи обратно.
Она закусила нижнюю губу, целясь в пустой стакан на подоконнике:
— Он заряжен?
— Положи его обратно, Маргарета.
Она повела рукой вокруг, целясь в собственное отражение в зеркале:
— Но ведь верно, один выстрел не повредит, да? Не повредит?
С глазами, не выражающими никаких эмоций, он поднялся с кресла и быстрым кошачьим движением пересёк комнату. Она попыталась увернуться, но он схватил её за запястье и выворачивал его до тех пор, пока пистолет не упал.
— Никогда больше не делай этого, Маргарета. Понимаешь, больше никогда!
Она чуть не оставила его той ночью, едва не позвала кого-то, чтобы собрать чемоданы, пока он спал в соседней комнате. Но в конце концов решила, что одна ссора едва ли давала право на подобную суровую меру, особенно если учесть, что их отношения достигли самой интересной фазы... что попросту означало — она хотела его, более всего остального она хотела его.
Их роман закончился так, как и начался, одним небрежным его заявлением. Шпанглер сказал ей, что он нужен в Берлине, затем протянул ей билет до Парижа. Прозвучало обещание встретиться весной, и был последний торжественный обед на закрытой террасе с видом на озеро. Беседа оставалась малоинтересной, ибо, как всегда, Шпанглер описывал детство в Баварии, которого у него никогда не было. Его один или два вопроса о предыдущих мужчинах в её жизни прозвучали навязчиво. Никаких упоминаний о Ролане Михарде не было.
Вот, по рассказу Зелле, полный отчёт о её восьмидневном романе со Шпанглером: случайная встреча в Вене, за которой последовала удивительно бедная событиями неделя в Женеве. Если не считать его исчезновения без предупреждения и настоятельного желания сидеть спиной к стене во время обеда в ресторане, будет утверждать она, он всегда вёл себя как респектабельный военный. Она также будет настаивать и на том, что он был необыкновенно искусным любовником — именно это, как ни странно, в конечном счёте убедило следователей: она, должно быть, лжёт им прямо в лицо.
Глава одиннадцатая
Она вернулась в Париж в конце ноября; от того времени нам остались только несколько разрозненных свидетельств: фотография, сделанная в Лоншане[22], очень комплиментарное интервью в «Дейли мейл», письмо к Николасу Грею с приглашением посетить её в отеле «Риц». Были ещё одна или две газетные статьи, связывающие её имя романтически с неким польским графом, но на самом деле то были дни относительного одиночества.
Теперь она пыталась жить для самой себя: отвечала на заброшенную корреспонденцию, проводила долгие утра в постели, зачитываясь популярной беллетристикой. Днём по вторникам пользовалась услугами молодой массажистки. По пятницам консультировалась с астрологом. Она также — вопреки советам адвокатов — сделала попытку связаться со своей дочерью, написав более полудюжины писем Рудольфу Джону Мак-Леоду, пока не получила отрывисто-грубый и обескураживающий ответ.
Можно сказать, что в эту пору она стала как будто более зрелой. Какое-то время она работала с определённым энтузиазмом над несколькими танцами, сюжетно основанными на «Тысяче и одной ночи». Затем, сама не понимая почему, она забросила этот проект, отослав молодого пианиста в консерваторию, где прежде нашла его. В отсутствие другого проекта, чтобы заполнить вечера, она частенько гуляла по окрестностям, которые едва знала, — всегда одна, всегда избегая глаз мужчин. Порою она доходила даже до кошерных боен возле улицы Блан-Манто или до катакомб под Сен-Жаком. Потом опять наступали ночи, когда она просто бродила вокруг.
Её письмо к Грею пришло из подобной ночи, бессонной ночи наедине с тишиной, если не считать рокота примитивной уборной. Ранее она планировала провести тихий вечер с «Братьями Карамазовыми» или со сведенборговским «Явленным Апокалипсисом», но в конце концов оказалось, что ей просто отчаянно нужен друг.
Её письмо к Грею было написано от руки зелёными чернилами, на бумаге с неизменным выпуклым чёрным узором по краю. Тон был тоже лёгкий и неофициальный. Подпись обычная: «Вечно. М». Письмо было готово к утренней почте, но она захотела, чтобы его доставил посыльный... Два дня по крайней мере она провела, ожидая ответа, который так и не пришёл.
В действительности Грей ответил на письмо Маты Хари, более часа составляя короткое, но нежное послание на балконе, но он так и не отправил его; в течение двух безумных дней он оставался безвылазно дома, неистово работая пастелью до тех пор, пока почти не пе рестал думать о ней. «Компаньоном» у него был кот, а для утешения — бутылка джина, оставленная ещё с той ночи, когда он услышал о Шпанглере.
После этих двух дней он посетил выставку современных художников в одной из небольших галерей, потом прогуливался по Латинскому кварталу до тех пор, пока не нашёл подходящую девушку. Её звали Жюли Ридж, и она тоже в конечном счёте отражена на трёх или четырёх акварелях.
Конец одержимости Зелле наступил — или так казалось тогда — в середине декабря. По большей части Грей тоже жил замкнуто, вновь вернувшись к изолированному миру натюрмортов и ночных пейзажей. Он особенно интересовался очертаниями изморози на оконном стекле. Изводил часы, стараясь воспроизвести свет горящей свечи. Как-то даже провёл вечер с очень хорошеньким рыжеволосым ребёнком из Бувилля. Но он не спал с ней... Было поздно, когда он наконец вернулся, но Маргарета всё ещё терпеливо ждала его.
Он увидел её сначала через полуоткрытую дверь, дремлющую в жёлтом свете лампы. Её волосы, отбрасывая тень, упали ей на лицо. Руки казались очень маленькими и бледными. Несколько его самых последних гравюр сухой иглой были разбросаны у её ног. Кот спал у неё на коленях. Мгновение он и в самом деле колебался, думал, не ускользнуть ли прочь, найти экипаж и уехать. Но всё-таки он сел на оконный ящик для растений и вытащил ещё одну сигарету. После приблизительно минуты, ощущавшейся длиной в час, она открыла глаза.
— Привет, Ники. Как дела?
— Чего тебе надо, Маргарета?
Она улыбнулась:
— Ничего особенного. — Затем, притронувшись к свисающей кошачьей лапе: — А его как зовут?
Грей сделал глубокий вздох:
— Кот.
— Как бродячего кота?
— Наверное.
— Ну, мне это не нравится. Я думаю, тебе следовало бы назвать его Сократом. Или, может быть, Джоном Филиппом.
Было холодно, поэтому он принёс ей бренди, для себя оставив джин. Пальто у неё было новым, но порванным у рукава, а туфли в таком состоянии, что было похоже, будто она исходила многие мили.
— Мне нравятся твои работы, — наконец сказала она. — Особенно эти зимние сцены. Они напомнили мне — о, не знаю — о Рождестве.
Тогда как он всё время пытался нарисовать смерть.
— Слушай, ты хочешь что-нибудь поесть?
Она пожала плечами:
— А что у тебя есть?
Он отправился в ту часть комнаты, что служила ему кухней, и начал шарить по шкафам. И не нашёл ничего, кроме нескольких банок тушёнки, сыра и обкрошившегося печенья.
— Я думаю, мы всегда можем отправиться в Баретту, — сказал он. — Или в какое-то иное место.
— Почему ты не ответил на моё письмо, Ники? Две недели, а ты не ответил. Так почему?
Он опять сел, вытаскивая новую сигарету:
— Я был занят.
— И ещё поговорил с Чарли Данбаром, да?
Он посмотрел на дальнюю стену, куда свет от лампы отбрасывал их тени, и ему показалось, что её тень похожа на тень тоненького ребёнка, а его — на тень больной обезьяны. Он прикурил сигарету и увидел, что у него дрожит рука. Он хотел выпить, но не мог сразу отыскать чистый стакан.
Наконец спросил спокойно, насколько мог: