— Кто такой Рудольф Шпанглер?
Она усмехнулась:
— Значит, ты говорил с Чарльзом?
— Кто он?
— Друг.
— Какого рода друг?
— Новый друг.
— Богатый друг?
Она покачала головой и демонстративно вздохнула:
— Боже, Ники. Ты же не ожидал, что я всю свою жизнь проведу с Чарльзом? — И затем, поигрывая кошачьей лапкой: — В любом случае он получил то, что хотел.
Он молча смотрел, как она проводит рукою по кошачьей спине.
— Как долго ты была с ним?
— Хм-м-м?
— Со Шпанглером. Как долго ты была с ним?
Она пожала плечами:
— Неделю.
— И как это было?
— Превосходно. Он взял меня в Женеву. Ты когда-нибудь видел Женеву?
Внизу на лестнице раздались шаги, возможно, пьяного соседа или вновь того призрака Михарда.
— Как ты встретила его? Какой он?
— Казанова[23]. А теперь, Христа ради, оставь это, Ники. Я не смогла больше выносить Чарльза, поэтому я сбежала. Что это — такой грех?
— Ты собираешься ещё раз встретиться с ним?
— С Чарльзом? Откуда мне знать?
— Я имею в виду Шпанглера.
Она надула губы, недовольно нахмурившись:
— Не знаю, может быть.
— Когда?
— Не знаю.
Он отошёл от окна и двинулся к мольберту, где несколько кистей отмокало в скипидаре. Он слышал, как она тихо разговаривала с котом, и подумал: она ещё не знает. Он опять мельком взглянул на её лицо в свете лампы и понял, что ничего реально не изменилось. И ещё подумал, что произойдёт, если он поцелует её.
— Знаешь, я всегда хотела кошку, — сказала она. — С тех самых пор, как была маленькой, но помню, что папа не позволил мне её держать.
Он шагнул к ней, надеясь поймать её ускользающий взгляд.
— Мне кажется, ты говорила, что папа разрешал тебе всё.
— Я лгала.
Он налил в её стакан ещё бренди, она выпила молча, молчание, казалось, сближало их. Отдалённые колокола отзванивали полночь, слышалась последняя песня из кафе на углу.
— Не знаю, найдём ли мы сейчас где-нибудь поесть, — сказал он.
Она улыбнулась:
— Я хотела повидаться с тобой, Ники. Честное слово, вот единственная причина, почему я пришла. Я просто захотела увидеть тебя.
— А что потом? Обратно к Данбару, или к Шпанглеру, или к...
— Пожалуйста, не сейчас. Я опять заблудилась. Ты не видишь? Я по-настоящему заблудилась теперь... — Стиснув его руку и притянув к себе: — А ты единственный, кто может отыскать меня.
Он поцеловал её, увидел, что она плачет, и ещё раз поцеловал. Сначала она отвечала как ребёнок, странно застенчиво, и что-то бормотала о кошке. Но вот он ощутил, что её губы раздвинулись и её сердце забилось рядом с его сердцем.
Она разделась в темноте, шагнула в свет от окна, и он увидел, что она улыбается. Он провёл рукой по всё ещё совершенному изгибу её спины. Дождь не шёл, но ветер сквозь провисшие ставни дул со звуком текущей воды.
И конечно, были две или три минуты, когда он хотел остановить её, попросить оставить его в покое. Но скоро это прошло, и он сожалел только, что не переменил постельное бельё.
Она оставалась у него четырнадцать дней — неделю до Рождества и первую неделю нового года. В Париже было холодно от ранней непогоды, но они редко покидали комнату. Утра были особенно красивы, с глазированными белой изморозью окнами. Рассвет, однако, наступал медленно, как будто борясь с ночным ветром.
Что до особенных воспоминаний, они навсегда запомнят канун Рождества. Грей был воспитан в англиканской вере, а Зелле уже много лет не обращалась ни к какой определённой вере, но они всё же решили посетить полуночную мессу в Сен-Бернаре. Служба была там всегда менее пышной, чем в Нотр-Дам, но очень красивой, и от той ночи остались две зарисовки в карандаше местных детей, стоящих на коленях и принимающих святое причастие.
Праздновали Рождество они просто: на низком столике были разложены мясной пирог, печёные яблоки и ванильный крем. И подарки тоже не были слишком оригинальными, в основном просто безделушки, приобретённые в соседних магазинах. Зелле, однако, получила необыкновенно запоминающуюся литографию того леса в Фонтенбло.
После ужина они молча разделись и легли вместе на толстые ковры у печи. Он просто держал её в руках, стараясь запечатлеть в памяти её образ вперёд на долгие годы. Он тщательно изучал её грудь, тёмные соски, этот дельфиний рот, глаза как спокойный ручей. Он задавал, ей вопросы, концентрируясь на звуке её голоса, отчасти сухого, но ясного. Временами под каким-то предлогом он заставлял её оставаться неподвижной, чтобы изучить её тело в разных ракурсах.
Что до Зелле, то она тоже была довольно спокойной. Странно, но она чётко понимала, что от этих дней останется в её воспоминаниях: то, как он сидит у мольберта, медленный ответ на простой вопрос, слабый запах скипидара, жжёные спички и ароматический шарик. Она любила смотреть, как он обращается с мастихином[24] или склоняется под светом лампы, чтобы заточить карандаш. Но сами по себе его рисунки были для неё всё ещё непостижимы, как сердцевина айсберга.
Последующие дни также были холодными, но безветренными, и они частенько гуляли по вечерам. Они избегали знакомых кафе и праздных толп на бульварах. Они также старались избегать разговоров о будущем.
Наконец они совсем перестали выходить из комнаты, так что последующие три ночи были как одна-единственная ночь. Они питались едой, которую приносил посыльный: сушёные фрукты, маринованные огурцы, мясной пирог и пиво. Они редко засыпали до наступления рассвета. Играли в шахматы в молчании, но без особого интереса. Свет всегда был притушенным.
Последним днём было воскресенье. К девяти вечера её чемоданы были уложены, пальто лежало на кровати. Билет на поезд у кувшина на каминной полке — первый класс до Канн, где она должна выступать для какого-то коммерсанта из Антверпена. С востока надвигалась новая буря. Ещё раньше они увидели над линией горизонта плотную стаю облаков. А потом вновь поднялся ветер.
Грей мучился мыслью попросить её остаться... умолять её... требовать. Но в этом, оказалось, не было смысла. «Это только на неделю, — сказала она ему. — Только на одну несчастную неделю, и если ты действительно хочешь, поедем вместе, — говорила она ему. — Поехали. И мы сможем вместе погрустить на морском берегу». Но он понимал, что, по крайней мере, знал лучшее, чем эта перспектива.
За ужином из холодной мясной вырезки и пива они сидели бок о бок на низком диване. Она надела свой восточный халат с вышитыми белыми хризантемами. Он был в своей обычной одежде. После долгого молчания он спросил, не хочет ли она шерри. Её голос был до странности сухим и прерывистым: нет, она не хочет больше пить. Немного позднее он спросил, не хочет ли она прогуляться к реке или в городской сад. Ответ её был таким же, и он понял, что она плачет.
Наступило долгое молчание, похожее на натянутую струну, облака, пенящиеся где-то над Версалем, и её глаза, наполненные слезами. Затем очень мягко: «Знаешь, я бы очень хотела, чтобы могла любить только тебя, Ники. Правда».
Она ушла сразу после рассвета. Ему не хотелось видеть, как она отбывает со станции, и они расстались во дворе внизу. Был мелкий лёгкий снежок, сдуваемый ветром, как пепел. Подъехал экипаж, и они стояли на ступеньках, пока кучер укладывал её багаж. Хотя она продолжала стискивать его руку, он знал, что она уже не тут.
— Я всё собирался сказать тебе, — начал он. — Думаю, было бы неплохо, если бы ты выкроила минуту и написала Данбару.
Она кивнула, но глаза её были в тысяче миль отсюда.
— Да. Да. Я полагаю, ты прав.
— Я знаю, это будет много для него значить.
— Да, конечно.
— И в самом деле, если у тебя будет возможность, я бы тоже был рад.