— Не ждали подобной встречи, — в нос с кислым видом произнесла барыня. — Имели о вас от Николя совсем другие сведения.
— Немощи одолели, милостивая государыня Елизавета Михайловна! Приехал весь в ревматизмах, из коляски на руках вынесли. Здесь лечусь по методе доктора Реброва, — бойко ответствовал Лермонтов, слегка склонив голову.
Та подозрительно окинула взглядом его свежее загорелое лицо.
— Теперь-то находим вас, слава Богу, в отменном здоровье, Михаил Юрьевич.
— Меньше недели как покинул госпиталь. Укрепляю ноги долгими прогулками, ежедневно беру ванны.
— Мы тоже купили билеты на ванны, — обрадованно вставила барышня. — Будем часто встречаться, и вы развеете здешнюю скуку, Мишель, не правда ли?
— Почту за удовольствие, Наталья Соломоновна! Можно нанять верховых лошадей и выезжать в горы. Вы запаслись амазонкой?
— Разумеется! — Наталья Мартынова одарила его мерцающим взглядом из глубины глаз.
Мать дёрнула её за руку.
Затем все четверо обменялись церемонными прощальными поклонами, и Лермонтов с облегчением вернулся к Сатину.
— Спасу нет от знакомых, — пробормотал он, глядя вслед Мартыновым. — Можно взобраться на верхушку Эльбруса и там натолкнуться на московскую кокетку под охраной свирепой матушки.
— Однако же признайся, она сделала на тебя впечатление?
— Натали Мартынова? Нимало. Единственная женщина, которой я сейчас увлечён, это княжна Мери.
— Тёзка симбирской барышни? Проживает на водах?
— Надеюсь, что скоро появится... Не стану интриговать: она лишь лицо романа, который я не делаю, а пишу.
Сатин весело расхохотался. Его бледное болезненное лицо слегка зарумянилось. Да и солнце припекало всё жарче.
— Вот это славно! А я уж подумал за болтовнёй, что ты вовсе отстал от литературы, впал в апатичность. И это тогда, когда твои стихи ходят по всей России! Симбирская молодёжь рвёт их из рук.
Лермонтов поморщился. Любой разговор о литературных занятиях вызывал в нём замешательство и тайное смущение. Он не умел говорить о поэзии вслух; она не должна служить предметом шуточек и сарказмов!
Сатин заметил заминку и чутко переменил разговор.
— С кого же ты возьмёшь черты своей княжны? Какую розу здешнего цветника предпочтёшь? Твоя Мери, разумеется, красавица?
— Не уверен. В ней должна быть сдержанность чувств, ирония и одновременно простодушье. Внутренние черты важнее внешних. Хотя, разумеется, без красоты женщина немногого стоит. Только ведь и красоту можно искать в разном. Для меня очень важны походка и прямой нос. Что касается волос... О, взгляни-ка на ту стройную даму с длинными локонами!
— Кажется, это госпожа Иванова. Шляпка почти заслонила ей лицо.
— Тем лучше. Вдруг оно окажется глупым или уродливым? Не потерплю разочарования. Знаешь, Сатин, в чём разница между светской женщиной и кровным скакуном? При близком соприкосновении женщина всегда проигрывает. А к породистой лошади привязываешься всё теснее и пламенней!
— Полно, брат, щеголять цинизмом и оттачивать попусту злословье. Хочешь наговориться всласть, приходи ко мне ближе к вечеру. Здесь нынче Виссарион Белинский, умник преотменный. В русской словесности живёт, как в собственном дому... А соседом у меня доктор Майер, философ и самый оригинальный субъект на Кавказских водах. Придёшь?
— Благодарствую. Непременно.
— Кстати, Белинский ведь из наших, из Московского университета.
— Эх, Сатин, сам я давно не ваш.
— Да уж, выкинул штуку, облёкся некстати в мундир... Добро бы был из тех пустоголовых, которым кроме как в уланы и податься некуда. — Сатин с искренним сокрушением махнул рукой. — До встречи?
— До встречи. Впрочем, обожди. Всё собираюсь спросить, за что тебя два года назад выслали? Московские происшествия по дороге в Петербург теряются.
— Пустое. За пасквильные куплеты. Распевали хором что-то вроде:
Русский император
В вечность отошёл.
Ему оператор
Брюхо распорол...
А добрейший граф Бенкендорф обиделся. Жандармы страсть как чувствительны! Автора, Сергея Соболевского[34], ты его знаешь, в Шлиссельбургскую крепость, меня, Герцена и Огарёва в ссылку. Такой вот фарс с куплетами!
Приятели расстались. Сатин, придыхая, поплёлся в гору вдоль прямой улочки с белыми опрятными домами, в одном из которых он квартировал, а Лермонтов, глядя ему вслед, чтобы отогнать неприятные мысли, стал рассеянно думать о том, что Пятигорск при самом своём рождении имеет уже разграфлённый, какой-то утомительно немецкий вид! Ему стало жаль того живописного поселения Горячие Воды из своих детских воспоминаний с войлочными кибитками и наскоро возведёнными балаганами под тростниковой кровлей, с кремнёвыми осыпями, по которым он, бывало, карабкался, едва переступал порог дома; с толкотнёй окрестных горцев, волокущих за рога лохматых баранов на продажу, с кучами новых пахучих седел и жестяных кувшинов затейливого орнамента, выбитого молоточками аульных мастеров... Он мог бродить по ежедневной ярмарке часами, выворачиваясь из-под руки Христины Осиповны или ускользая от зазевавшегося дядьки. Уши с восторгом ловили гортанный говор, вскрики и зазыванье; глаза купались в разноцветье цыганских юбок, черкесских бешметов, бараньих папах, ермолок, солдатских бескозырок, шляпок и платков. Всё было празднично и свободно вокруг. И в то же время ощутимо сквозило опасностью: даже на прогулку не отправлялись тогда без конвоя...
Лермонтов обвёл глазами усмирённые склоны. С гор текло горячее марево. Дамы притаились под зонтиками, подносили к губам платочки, часто, мелко дышали. Лермонтов, подставив лицо солнцу, медленно побрёл прочь. Голова его уже была занята первой встречей Печорина с княжной Мери. Как того поразил её бархатный взгляд, притушенный ресницами! Образ княжны вырисовывался всё яснее с каждым шагом. Она походила немного на застенчивую симбирскую барышню Киньякову; ещё более и несомненнее на бойкую Наталью Мартынову. Но были в ней также твёрдость и самоуважение стройной дамы в длинных локонах. Лермонтов всё прибавлял и прибавлял шаг.
Но, как назло, попадались знакомцы! Бывший улан Колюбакин[35], разжалованный за пощёчину командиру, привстав ему навстречу со скамьи, не удержался на раненой ноге — и Лермонтов проворно подал ему уроненный костыль. Колюбакин был храбрец, забияка, но непереносимый фат. Всего лишь тремя годами старше его самого.
— Последние дни ношу эту гадкую шинель, — громко сказал он, самодовольно оглядываясь по сторонам. — Приказ о производстве в прапорщики уже подписан.
— Рад за тебя, — рассеянно отозвался Лермонтов, — хотя не понимаю, чем армейский мундир лучше? Особенно от здешнего портного.
— Хотя бы тем, что, если мне захочется, смогу вызвать тебя на дуэль! — захохотал Колюбакин.
— По числу дуэлей мне тебя не обогнать. Попробую потягаться в волокитстве, — отшутился Лермонтов, ускользая таким манером от его навязчивости.
Вдали мелькнул зонтик дочери доктора Реброва. Её звали Ниной, а это имя имело странную власть над Лермонтовым. Учтиво проводив барышню, он пустился к дому, уже не оглядываясь.
Скорее за стол. К рукописи. Плотно сшитые листы сероватой бумаги дожидались его у распахнутого окна, в которое торкались ветки черешни.
Всё, что он видел, слышал — даже порхнувшее мельком, прихваченное боковым зрением, — немедленно включалось в активный полёт воображения. Дальние мечты и повседневные мелочи словно перемалывались жерновами, рождая черты ещё не существующих личностей. Их жизненный путь совершался на его глазах, восходил и закатывался, подобно звёздам на чётком августовском небе. Нестройная вереница требовала трезвой работы мысли. Одних следовало задвинуть подальше, приберечь на будущее их нетерпеливый воинственный натиск, дать им наплескаться в рыбном садке замыслов. Но других предстояло вывести в первый ряд за руку, приободрить, оправить складки их одежды — словом, держаться старшим братом или скорее терпеливой нянькой. Новое творение не могло возникнуть само собою. Когда он грыз в нетерпении перо — это было лишь внешнее движение мысли. Лоб пылал, но сознание оставалось ясным. То, что возникало рывком, сердечным сжатием, требовало сплава со спокойно льющимся ритмом русской речи.