— Но ей-то откуда про это знать?! Нет, мон шер, твоя недальновидность переходит все пределы. Представляю, как бедняжка мучилась... Брат неистовствует против тебя, добрая сестрица весьма небрежно припрятывает письма, где ты хвастливо расписываешь свою интригу, но, конечно, и не думает при этом открыть правду младшей... Даже лучшие из женщин полны неосознанного коварства. — Эти слова Монго произнёс по-французски вскользь, на секунду возвращаясь к тону салонного фата. Но тотчас продолжал по-прежнему серьёзно: — Чем ты высказал ей свою преданность? Хоть раз?
— Подарил «Демона». Это была повесть о нас с Нею[28]. Она не могла не понять, что только в ней заключено моё счастье.
— Бедный Мишель. Твоя пиеса так же далека от подлинной жизни, как теперешние слёзы на твоих глазах от прежних поэтических рыданий. Полно, успокойся, мой друг. Не вини её ни в чём. Да и себя не вини. Вы были просто дети, а судьба судила по-иному.
— Спасибо, Монго. Но ты меня не утешишь.
— Время утешает, — резонерски произнёс тот.
На исходе декабря Лермонтов получил отпуск и через Москву поехал в Тарханы. Набравшись духу, он сделал визит в дом к Лопухиным. Там только что прошли крестины; ребёнок у Бахметевых родился не в срок, слабый. Да и юная мать еле перемогалась.
Лермонтов смотрел на Вареньку издали. Она была как опущенная в воду. Двигалась, улыбалась — но всё это будто сквозь зыбкую пелену. Подошла к нему:
— Хотите посмотреть малютку?
Он с готовностью вскочил, еле сдержав себя, чтобы не протянуть к ней рук.
— А сюда не принесёшь? — спросил издали Бахметев, рассуждая о чём-то с шурином Алёшей Лопухиным.
Она ответила тихо:
— Нет, мой друг, здесь от трубок дымно.
Муж добродушно помахал перед собой, разгоняя сизые кольца:
— Твоя правда, душенька.
Они двигались по полутёмным переходам, взошли на скрипучую лесенку, Варенька на полшага впереди. Он всё время ощущал веяние её платья, ловил блеск туго скрученных волос. Они стояли уже над колыбелью, когда он опомнился. Мамушка поспешно выплыла за дверь; он и не заметил её вовсе.
Ребёнок спал, нахмурив лобик. Как всякий младенец, он был замкнут в собственное бытие и ещё ни на кого не похож.
— Можно, я поцелую? — шёпотом спросил Мишель.
Она кивнула.
Он благоговейно коснулся губами шёлковой щёчки, которая пахла чем-то сладким, молочно-тёплым...
Когда выпрямился, глаза его стали мокры.
Прежде чем вновь объявилась мамушка с белым ворохом пелёнок, он ещё успел сказать почти беззвучно Вареньке:
— Всё забывается, кроме первой любви. Как утреннее солнышко, она осветила начало жизни и согреет напоследок. Разминулись мы... Но молю, вспоминайте, когда умру.
Она прервала с неожиданной горячностью:
— Там будет свидание, Мишель, я верю! — Глаза её сияли, бледные губы пытались улыбаться.
Лермонтов держал Вареньку за руку. Он знал — это так прекрасно и так зыбко! Так недолговременно. Радость мига. Тупик будущего.
Первым кинулся за дверь, проламываясь, как сквозь стену, полутьмой скрипучей лестницы. У дверей гостиной наткнулся, будто на гвоздь, на взгляд Бахметева.
Тот спросил через всю комнату, попыхивая трубкой, как Михаилу Юрьевичу показался ребёнок, его, Бахметева, первенец и наследник[29]?
— Очень мил, — ответил Лермонтов, усаживаясь поодаль.
Варвара Александровна возвратилась много позднее. Взгляд её более ни разу не обращался к Лермонтову. Она разливала чай, и он с жалостью следил за исхудалой слабой рукой, которая протягивала гостям фарфоровые чашки, разрисованные незабудками. Издавна знакомый ему сервиз. Её приданое.
Дорога от Москвы до Пензы прошла в тягостных снах наяву. Он едва замечал, как на почтовых станциях менялись тройки, а вместо снежных вихрей между инистыми деревьями в утреннем полумраке блестела луна — серебряное блюдечко с отбитым краем.
Мерещились перепутанные картинки прошлого. Голубоглазая девочка в Горячеводске. Он был безнадёжно влюблён в неё целую неделю... Искрой вспыхивал единственный поцелуй Таши Ивановой — но что за поцелуй! Душа его тогда вздрогнула и возликовала, через сто лет не позабыть. И так ли уж она дурна? Вовсе нет. Практичная, умненькая. Вздыхать по Лермонтову сумеет впоследствии, как о сиреневом цвете девичества... Беспорядочно всплывали, качаясь на волнах дыма, лица цыганок с растрёпанными маслянистыми косами... Жеманные танцорки, насурмленные старательно и без вкуса... («Бедные. Они же с голоду, за деньги нас веселят!»).
...А после дождя, на закате, весь середниковский сад был окунут в мёд. Цвели липы...
Лермонтов судорожно думал о своей невоплотившейся любви. Что-то спугнуло её тогда. Взаимное непонимание, лёгкое как воздух. Возможно, он не так взглянул на Вареньку, она же превратно истолковала самый невинный его поступок? Какие ничтожные причины сеют иногда раздор между любящими! И чего в этом больше: судьбы или нелепицы?
В самые неожиданные моменты, когда, казалось, он размышлял совсем о другом, его посещала внезапная мысль, подобная ожогу: едва ли за одну человеческую жизнь можно дважды встретить преданную женскую любовь. «Тем более за такую короткую жизнь, как моя», — почти бессознательно добавлял он. На Вареньку Лопухину... ах, ныне Бахметеву!.. он смотрел уже из какой-то заплывшей туманом дали, где лица различались с трудом, а губы двигались беззвучно.
На последнем перегоне от Пензы до Тархан он еле уломал ямщика за двойную плату продираться сквозь пургу сто с лишним вёрст. Закутавшись в башлык и ничего не видя, кроме взбесившегося снега, он уже начал задрёмывать, как вспомнил ещё одну беззаветную женскую душу. Не барышню, не актёрку. Просто дворовую девочку Надёжку, с которой в детстве бегал, взявшись за руки, по лесниге. Но всего через год-два как томительно стал он подкарауливать её в закутке под лестницей или ловить за углом амбара! А когда бабушка привезла его в Тарханы из юнкерской школы со сломанной ногой, полулежащего в коляске. Надёжна выбежала с дворней навстречу, и он не сразу узнал её. Белёсые бровки потемнели, закруглились двумя коромыслами, льняная коса опустилась ниже пояса. Он мечтал о ней неотступно!..
— Дёжка, — шептал в темноте Лермонтов, — ты как трава, как майский луг, обрызганный росою... Отчего это?
— Барыня велели всякий раз полынным веником париться, — простодушно отозвалась девушка.
Он отпрянул, словно его ударили.
— Так тебя бабушка послала?!
— Ага ж. Оне.
Лермонтов отвернулся к стене, застонав от унижения.
Надёжка растерялась, всхлипнула. Но быстро опомнилась. Легонько погладила ему плечо твёрдой ладошкой. Сказала напевно, вполголоса, будто про себя:
— Я по тебе обмирала, мой желанный. Вся дворня смеётся, девки корят. Барыня по щекам лупит. А я без памяти... Ну, барыня и скажи: ступай к нему, примет — твоё счастье. А нет — сошлю с глаз, чтоб унылостью не досаждала...
— Правда ли это. Дёжка?
— Да уж куда правдей. — Она прерывисто вздохнула. — Короткий денёк, да мой!
И не робко, не покорно, как прежде, а с пылкостью, с неожиданной яростной силой притянула его к себе.
Были они оба молоды и безоглядны. В Тарханах стоял март с синими тенями на снегу, с тёплым солнечно-лазоревым небом. Нога у Лермонтова почти не болела.
Бабушка его уже не ждала, выскочила на крыльцо под снегопад без памяти, раздетая. Ямщику на радостях подарила бронзовые часы-каретник с боем и в футляре со стёклышком. Заказала в домовой церкви благодарственный молебен.
— Вот радость нежданная! Я ведь страдала, что ты болен, оттого и не едешь, — твердила беспрестанно. — К Новому году поспел, мой голубчик.
Морозы не спускали целую неделю, все пути-перепутья замело. Они коротали дни вдвоём.