Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

– Я буду делать все, что вы мне прикажете! – ответил наконец Вильгельм Нобл. – Я воинский человек. Но я в ваших делах ничего не понимаю и ничего не хочу понимать. Я тут лишь служу. Пусть ваши дьяки пишут мне ваши приказания на бумаге, да, да, на бумаге. И там на листе пусть будет ваша роспись. Тогда я буду делать. А без листа с вашей росписью – я ничего не могу, потому что имею семейство и отвечаю за него перед всевышним. Вот.

– Ишь, каков! – сказал Прозоровский.

– Да, таков! – произнес Нобл. – Только таков, и не иначе.

– Хитер ты гусь!

– Я старый гусь! – сказал Вильгельм Нобл. – Я служил многим государям, и теперь я поумнел. Пусть будет бумага...

Он замолчал. Прозоровский сопел, не зная, как поступить. За дверью шептались старые девки княжны, охала встревоженная ночными гостями княгиня Авдотья. Князю опять стало чего-то страшно, у него затряслись руки, засосало под ложечкой. Во дворе вдруг почудились чужие голоса, он прислушался, – нет, голоса были своих людей, болтали конюхи...

Внезапно распахнулась дверь, пришел дьяк Абросимов, принес дурные вести: возле съезжей, несмотря на поздний час, толпятся посадские, матросы, солдаты – ругаются, лают воеводу, дьяков. Палачу Поздюнину прошибли голову камнем, бобылям-подручным тоже намяли бока. Бабы отыскали некоего пришлого протопопа, тот бесстрашно служил за Сильвестра и за убиенного кормщика Ивана службу в церкви Параскевы-Пятницы. Женки и солдаты, пушкари и рыбаки, матросы и дрягили так облепили церквушку, что в нее не протолкаться. А рейтар не согнать, боятся за поздним временем выходить на улицу.

Воевода выслушал, приказал Вильгельму Ноблу выводить своих стрельцов.

– Бумагу! – серым голосом ответил Нобл.

Прозоровский продиктовал дьяку бумагу. Новый стрелецкий голова, шевеля усами, прочитал воеводский указ, бережно спрятал в нагрудный карман, натянул перчатки. Воевода велел подать себе шубу, шапку, саблю. Лицо его стало совсем бурым, когда взглянул он, выходя, на заострившийся белый нос думного дворянина...

Садясь на коня, он приказал слугам стеречь дом как зеницу ока, никого под страхом смерти не впускать, никому не спать, даже вполглаза.

Сзади, бренча оружием, переругиваясь, позванивая стременами, садились в седла стрельцы, егеря, конвой князя-воеводы.

Выезжая из ворот, Прозоровский еще не знал, что он сделает, мысли никак не собирались в голове, сердце колотилось, как у воробья, страх не проходил, но вместе со страхом он уже чувствовал прилив той отваги, которая так свойственна трусам, когда дело идет об их собственной шкуре.

Не более как через час Вильгельм Нобл расставил по улицам рогатки, у которых было велено дежурить стрельцам-караульщикам из новых полков. По затихшему городу Прозоровский послал облавы – хватать бродяг, ярыг, смердов, беглых холопей, тащить на съезжую. У тына возле узилища поставлены были рейтары с копьями и заряженными мушкетами. Смелого протопопа, что служил за Сильвестра в церкви Параскевы-Пятницы, схватили и бросили в яму. Двух рыбацких женок, которые обозвали князя поганым словом, поволокли на расправу к Поздюнину. Пушки, что стояли прежде для бережения от вора шведа, князь-воевода велел повернуть на дороги, идущие к Архангельску, зарядить картечью, палить для всякого бережения – нещадно.

Город замер, затаился. Всюду погасли огни.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Две головни и в поле дымятся, а одна в печи гаснет.

Пословица

1. ЗА ПРАВДОЙ

Светало.

Сонно, скучно, с хрипотцой перекликались петухи в московских переулках. Ночные стражи, убрав рогатки, уходили спать. Звонари, накинув рваные тулупы, поеживаясь на осенней мозглой сырости, поругиваясь на ветру, ждали на колокольнях, когда ударит Иван Великий, а между тем уже тащились к рынкам, грохоча по мостовицам, скрипя немазаными осями, обозы с живностью, с солониной, с рыбой, с подмосковной дичью, с битыми гусями, с дровишками. Гостинодворцы, крепко закрывая за собою калитки, крестясь истово на медный, басовитый, долгий звон, шли торговать, кабатчики открывали царевы кабаки, табашник – свою новоманерную лавку, бабы с оладьями, с пирогами, с чесночными пампушками выхваляли свой товар, покрытый засаленными тряпками. Божедомы, служители убогих домов, на рогожках пронесли тела убитых в ночь лихими людьми – упокойничков – на Варварский крестец для опознания родными. Караульщики поволокли дородного, седого, без шапки, – он горько прощался с бежавшими за ним женщинами. Проходящий мужчина со злорадством молвил:

– Ишь, влопался. Поймали-таки раба божья...

– Разбойничек? – спросил Молчан.

– Зачем разбойничек? Боярский сын. Ему ныне шестой десяток пошел, а он до сего дня в нетях пробыл, писался боярским недорослем. Вишь, ныне и поволокли. Поди-кось послужи...

Москва просыпалась.

На ходу закусывая, бежали работные люди за Неглинную, на Пушечный двор, за Москву-реку, на Воронежскую дорогу – в мастерские, по литейным, столярным, ткацким заведениям. Попы с приличным пением понесли на руках, на полотенцах, чудотворную икону к усадьбе занемогшего боярина. Конное войско бесконечным потоком, ряд за рядом двигалось по улице, солдаты хмуро смотрели из-под широких полей шляп, офицеры прятали подбородки в шарфы, пропуская перед собою конницу, командовали по-новому, непонятными словами. За конным войском ехали новые пушки, пушкари в повозках подпрыгивали на скамейках, – такого ни Молчан, ни Федосей Кузнец еще не видывали.

– Зришь, каковы пушки? – спросил Кузнец.

– Здоровые! – сказал Молчан.

Кузнец проводил артиллерию истомленным взглядом, прислонился к забору, закрыл глаза. Молчан беспокойно огляделся – как бы не попасться перед самым концом пути, подергал Федосея за рукав азяма, сказал негромко:

– Пойдем, Федосеюшка! Чать, близко! А то – вон кружало, может от чарочки полегчает...

– Ну ее к дьяволу! – выругался Кузнец.

Лицо у него совсем посерело, кожа стала сухая, словно у неживого, одни только зрачки остались прежние – горели как угли. На всем пути к Москве – в лесу и на постоялых дворах, в овинах и на печи у доброго мужика – Кузнец подолгу трудно кашлял, никогда не мог толком согреться, ел мало, неохотно. Чем ближе было к Москве, тем больше слабел Федосей, и последние дни Молчан совсем было приготовился к тому, что похоронит друга у торной дороги. Но Кузнец все шел и шел, гулко кашлял, плевался и не жаловался, словно был здоров, только все опасался:

– Как бы на рогатке нам не попасть. Эдакую дорогу прошли, вдруг схватят. Ты – беглый, я – воеводе первый ворог. Закуют, да и вся недолга. Пропала наша челобитная...

И с испугом в глазах хватался за грудь, – там была зашита драгоценная бумага.

– Проскочим! – утешал Молчан.

Рогатку обошли, долго плутали среди подгородных изб, огородов, заборов. Эта последняя ночь дорого далась Федосею, он совсем ослабел, ноги дрожали, липкий пот то и дело проступал на лбу, кашель разрывал впалую грудь.

– Пирога пожуешь? – спросил Молчан. – Пироги хорошие, с мясом...

– Ну их...

– Может, в церкву зайдем, там потеплее...

– Иди ты с церквами со своими...

Наконец двинулись дальше. Молчан спрашивал дорогу, прохожие показывали по-разному. К усадьбе Полуектова оба путника дошли совсем обессиленные. Молчан долго стучал в ворота, никто не отзывался, даже псы не лаяли за высоким забором, поросшим мхом. Федосей сидел на бревне – дышал часто, с хрипом.

Ворота открыл старый слуга Пафнутьич, из-под ладошки, слезящимися глазами посмотрел на Молчана, спросил, кого надо.

– Поклон тебе от Таисьи Антиповны! – ответил Молчан.

– Что за Таисья Антиповна?

– А та женка добрая, у которой проживает ныне супруга капитан-командора Иевлева – Мария Никитишна.

– С поклоном и пришли от Архангельска?

– С делом пришли, а как Москва город нам незнаемый, то и надумали мы, дедуня, у тебя совета спросить...

65
{"b":"57435","o":1}