– Ну, ступай с богом!
Они расстались в сенях коллегии.
Генерал-адмирал Российского корабельного флота Федор Матвеевич Апраксин действительно принял гардемарина тотчас же. Он сидел один в низкой, небольшой комнате, увешанной морскими картами, кочергой разбивал головни в камине. На низком столике возле кресла дымилась большая каменная чашка с кофеем. Рядом лежала трубка, кисет с табаком.
– Так, так! – молвил генерал-адмирал, выслушав Ивана Ивановича. – Так...
И, плотнее запахнув на груди старенькую заячью шубку, отпил кофею из чашки.
Гардемарин молчал. Было слышно, как за стеною кто-то круто ругается солеными словами.
– А к нему не хочешь? – спросил Федор Матвеевич, кивнув на стенку. – Добрый моряк. Шаутбенахт Боцис, галерным флотом командует. Лучшего учителя не отыскать...
Иван Иванович не ответил, хоть о Боцисе и слышал много хорошего. Хотелось все-таки на корабль, а не на галеру.
– Что молчишь? – спросил Апраксин.
Гардемарин кашлянул и сказал, прямо и бесстрашно глядя в глаза Апраксину, что пусть простит его генерал-адмирал, но в навигацком училище навидался он такого лиха от учителей-иноземцев, что служить бы хотел под начальством русского офицера.
– Так, так! – опять произнес Апраксин. – Так.
И начал долго, с интересом рассматривать гардемарина. Потом велел:
– Сядь поближе.
Подумал и заговорил:
– Иноземец иноземцу рознь. Сей шаутбенахт Боцис единственный из иноземцев, который, нанимаясь на русскую службу, не спросил, какое ему пойдет жалованье. И не токмо сразу не спросил, но впоследствии долго о деньгах не спрашивал, пока вовсе не прожился, что и на хлеб не стало. Тогда и вспомнил, и, государево жалованье получив, не посчитал его, а высыпал в шкатулку, и не вспоминал более, пока вновь не прожился. Недосуг ему деньги считать, не то что иным некоторым прочим...
Лицо Апраксина смягчилось, он длинно вздохнул, помотал головою, сказал с грустью:
– Еще был такой – Гордон. И еще немногие... А сей – на него положусь, как на Сильвестра Петровича Иевлева, как на самого себя. Храбр, прямодушен, в исполнении долга своего воинского через самую смерть переступит, а сделает по-доброму. И моряк искуснейший. Галерный флот – дело трудное, он же, с помощью божьей, справляется. Он тебя возьмет, даст тебе галеру под командование. Слушай меня, я дело советую. Молчишь?
Иван Иванович опустил голову.
– В отца – упрям! – спокойно сказал Апраксин. – Как знаешь. Будет баталия – позавидуешь галерному флоту, он у нас нынче большие дела делает. Значит, к Калмыкову?
– К нему, господин генерал-адмирал.
– Ну иди! Вели моим именем писцу приказ написать.
Рябов встал, поклонился.
– Все ж к шаутбенахту зайдем! – сказал Апраксин. – Пусть на тебя поглядит. Он с твоим батюшкой вместе меня под Выборгом выручал, отца знает, надобно ему и на сына взглянуть. Да и схож ты с батюшкой...
Вдвоем они миновали сени, вошли в комнату, поменьше, чем та, где сидел Федор Матвеевич. У маленького окна тяжело склонился над картами адмирал Боцис. Воротник мундира туго подпирал его шею; лицо, обрамленное седыми курчавыми волосами, было спокойно и неподвижно. И такая тишина стояла в жарко натопленной комнатке, что у Рябова сразу зазвенело в ушах.
– Герр шаутбенахт! – негромко произнес Апраксин.
Боцис не откликнулся. Федор Матвеевич быстро подошел к нему, взял его за руку. Шаутбенахт покачнулся, медленно стал оседать на правую сторону. Вдвоем они подняли его тяжелое, совершенно неподвижное тело, положили на стол – на разбросанные меркаторские карты, на чертежи галер, на бумаги, которые он так недавно читал и подписывал.
Вошли матросы, прибежал писец, денщик Боциса; захожий унтер-лейтенант разжился свечкой, зажег ее в изголовьи. Федор Матвеевич поцеловал покойного в лоб, спросил у денщика:
– Он какой веры-то был? Католик?
Денщик, плача, ответил:
– Кто его знает...
– В какую церковь ходил?
– А ни в какую, господин генерал-адмирал. Как австерию сделали – он туда пиво пить ходил. А то все на кораблях.
– Икона у него была?
– Вроде богородица...
– Принеси!
Денщик убежал, тотчас же вернулся. Покойный имел квартиру здесь же, рядом с адмиралтейц-коллегией. Апраксин взял овальный в серебряной рамке портрет, долго всматривался в тонкое, надменное и прекрасное лицо молодой черноволосой женщины с чайной розой на бархатном платье, положил портрет на грудь покойному.
Пришел Иевлев, тяжело дыша сел на лавку. Дьячок уже читал псалтырь, воск капал на морские карты, запахло ладаном. У Федора Матвеевича вдруг затряслось лицо, он махнул рукой, вышел в сени. То и дело хлопала дверь на блоке – шли прославленные моряки Русского флота: бригадир Чернышев, вице-адмирал Крюйс, капитан Змаевич, Голицын, Вейде; шли матросы, служившие на галерах Боциса; быстро крестясь, поклонился покойному Александр Данилович Меншиков, поцеловал его в холодный лоб генерал-фельдмаршал Борис Петрович Шереметев. Капитан Стрилье спросил у Меншикова шепотом:
– Никто не знает, господин Меншиков, как хоронить покойного... Он... к сожалению... не слишком затруднял себя... молитвой. Исходя из сего обстоятельства, мы не можем решить, каким обрядом провожать прах шаутбенахта Боциса...
– А русским! – быстро ответил Меншиков. – Мы его за русского человека почитали, по-русскому, по-православному и хоронить станем. Он нам свой был, он наши печали понимал, нашими радостями радовался. Так что ты, капитан, не хлопочи...
В сенях Апраксин сказал Ивану Ивановичу:
– Вот она, судьба-то! Рядом сидели и беседовали, а он в это самое время, один, помирал. Ну иди, дружок, иди отсюдова, тебе об смерти еще рано думать, а нам самое время. Иди к Калмыкову, он тебя примет по-доброму.
Гардемарин ушел. Федор Матвеевич сел в свое кресло перед потухшим камином, отхлебнул холодного кофею, надолго задумался. Погодя рядом с ним сел Иевлев, спросил:
– И что не везет нам так, Федор Матвеевич? Как хороший человек, так и помрет в одночасье. А теперь кого на галерный флот назначат? Нонешнее лето не пошутишь, большие дела делать станем...
– Тебя и назначим на галерный флот! – сказал Апраксин.
– Меня нельзя!
– С чего так?
– А с того, что я некоторых иноземцев взашей с флота своего сразу бы прогнал. И Петр Алексеевич то ведает.
Генерал-адмирал не ответил, потупился. Потом сказал:
– Ежели где есть у покойного Боциса родственники, надобно пенсион назначить, чтобы знали: кто России служил верой и правдой, о том не забывают. И Петра Алексеевича укланять, дабы не скупился.
– Никого у Боциса не было, – сказал Иевлев. – Один он во всем божьем мире...
3. АССАМБЛЕЯ
Сорокапушечный корабль «Святой Антоний», на котором держал свой флаг Калмыков, стоял на рейде Кроншлота, когда к его трапу подошел парусный бот с гардемарином Рябовым. Вахтенный матрос строго спросил Ивана Ивановича и дудкой вызвал вахтенного унтер-лейтенанта. Все делалось быстро, строго и толково на этом корабле, и Иван Иванович сразу почувствовал, что служить у Калмыкова будет хоть и трудно, но зато со смыслом, – на таком корабле есть чему поучиться и без дела скучать не станешь.
Унтер-лейтенант, быстрый и проворный молодой человек в тугом мундире и в треуголке с пышным плюмажем, придерживая на ходу короткую шпагу, довел гардемарина до двери каюты Калмыкова, постучался и, доложив Луке Александровичу о новом офицере, исчез. Калмыков, в расстегнутом мундире, поднялся с дивана, оглядел Ивана Ивановича и внимательно прочитал приказ генерал-адмирала.
– Ты из каких же Рябовых будешь? – спросил он, складывая бумагу. – Не первого лоцмана сын?
– Первого! – с плохо скрываемым неудовольствием ответил Иван Иванович. Его тяготили эти всегдашние вопросы: казалось, что люди, спрашивая, думают: «Отец-то у тебя хорош, а вот что ты за птица уродилась!»
– Батюшку твоего знаю! – молвил Калмыков, твердо. И спокойно продолжая разглядывать гардемарина своими слегка раскосыми глазами. – Отменный моряк. Имел честь хаживать в здешние недальние шхеры и многим ему обязан. Неустанно от него учусь...