– Ну, Федор же Матвеевич! – позвала Екатерина с нерусским акцентом. – Дайте вашу ручку!
– Я парик потерял, государыня! – ответил Апраксин. – Без парика...
– Сие всем видно, что ви потеряль парик! – сказала Екатерина. – Но все-таки ви здесь сами прекрасни кавалер...
И она так взглянула на него, что Федор Матвеевич только вздохнул да потупился, отыскивая взором под ногами танцующих свой, цвета спелой ржи, построенный в Париже парик.
А Лука Александрович все стоял у двери, прямой, широкоплечий, рассеянно и невесело следил чуть раскосыми глазами за Шафировым, который все скакал и гримасничал, выделывал коленца да подпевал музыке, следил до тех пор, пока не кончился бесконечно длинный танец и мужчины не повели своих дам пить пиво со льдом. Тогда капитан-командор, оттирая собою всех иных, первым прорвался в буфетную, первым взял в руки серебряный стакан и первым подал его Вере Сильвестровне, которая подняла на Калмыкова яркосиние глаза, улыбнулась с детским восхищением и воскликнула:
– Ах, Лука Александрович, сколь прежестоко опоздали вы к началу нашей ассамблеи. Можно ли так?
Калмыков, выбирая слова, которыми следовало говорить в галантном обществе с девицей, подумал и ответил негромко:
– Предполагалось мною ошибочно, сударыня, что на ассамблею приглашаются лишь письменными бумагами, али нарочно посланными слугами...
– Однако, сударь, счастливо получилось, что ошибка поправлена и вы здесь среди нас. Кто же рассеял ваше заблуждение?
– Гардемарин некий, известный в вашем любезнейшем семействе и ныне определенный к несению службы на моем корабле.
– На «Святом Антонии»? Уж не Иван ли Иванович сей гардемарин?
– Рад подтвердить вашу догадку, сударыня. Именно Иван Иванович Рябов.
– Как радостно мне, а наипаче доброй сестрице моей такое известие. Гардемарин Рябов, участник наших детских игр, – под вашею командою, на вашем корабле? Знает ли об том Иринка?
– Питаю надежду, что знает! – ответил Калмыков, вглядываясь в раскрытые двери соседней комнаты, где сияющий гардемарин что-то быстро и горячо говорил Ирине Сильвестровне. – А если добрая сестра ваша еще и не знают приятную новость, то сейчас же знать будут.
Вера Сильвестровна с треском раскрыла новый веер и, обмахивая свое разгоряченное лицо, произнесла:
– Как жарко нынче в нашем доме, словно бы в кузнице Вельзевула. И сколь приятно в такой духоте освежить себя глотком прохладительного питья. Отчего бы вам не сделать себе такое удовольствие...
Лука Александрович напрягся, подыскивая слова погалантнее, и ответил не сразу.
– По неимению сосуда для оного прохладительного напитка, сударыня Вера Сильвестровна.
– Но ведь вы бы желали освежить себя?
– Оно не так уж и существенно!
– Какое же не существенно, когда жажда томит вас, а в моем сосуде еще есть прохладительное...
Капитан-командор замер, но это было так – Вера Сильвестровна своей тоненькой ручкой протягивала ему тяжелый стакан, тот стакан, из которого только что пила сама.
– Один только глоток прохладительного, и вы почувствуете себя словно в садах Эдема, – сказала Вера. – Сладкое, славное пиво...
– О, сударыня Вера Сильвестровна! – ответил Калмыков. – Вы слишком ко мне добры...
И тотчас же приказав себе – «нынче или никогда», пересохшими вдруг губами негромко, но твердо проговорил:
– Я льщу себя также надеждою, что этот сосуд не последний, которым будет утолена наша совместная жажда...
Фраза получилась не слишком понятная, пожалуй, даже вовсе темная, и Вера Сильвестровна лишь недоуменно взглянула на Калмыкова. Он сробел, попытался было сказать понятнее, но вовсе запутался и замолчал, опустив голову. Молчала и Вера Сильвестровна, отворотившись и обмахиваясь веером. Он чувствовал, что она не хочет более его слушать и что ждет только случая, чтобы уйти от него. И негромко, не выбирая больше слов, он заговорил опять, ни на что не надеясь, заговорил потому, что не мог не рассказать ей то, что делалось в его душе:
– Нынче я навсегда вам, сударыня, откланяюсь, ибо, как понял я, для меня нет никакой надежды. Что ж, тут и винить некого, кроме как самого лишь себя, что, будучи на возрасте, от вас вовсе ума решился и нивесть о чем возмечтал. Мне жизнь не в жизнь без вас, сударыня Вера Сильвестровна, сделалась, только о вас все и помыслы мои были – и в море, и на берегу, и ночью, и днем – всегда. Ну да о сих печалях нынче поздно, ни к чему толковать...
– Танец менуэт! – крикнул Ягужинский, и тотчас же где-то совсем рядом загремели литавры и ухнули трубы. – Кавалерам ангажировать дам с весельем и приятностью. Дамам, не жеманясь и не чинясь, соответствовать кавалерам...
Неизвестный офицер – розовый, с ямочками на щеках, с усишками – разлетелся к Вере Сильвестровне, не замечая капитан-командора, притопнул перед ней башмаками, изогнулся в поклоне. Она подала ему руку. В последний раз капитан-командор увидел ее шею с голубой тонкой веной, веер, блестящий, шумящий атлас платья. Не поднимая более глаз, грубо толкаясь, он вышел в сени, отыскал свой плащ и, никого не дожидаясь, спустился с крыльца. Было холодно, пронизывающий ветер дул с Невы, жалобно скрипела флюгарка на крыше иевлевского дома, с хрустом терлись друг о друга бортами верейки, швертботы, шлюпки, лодки...
«Ишь чего задумал, – остановившись на пристани, говорил себе Лука Александрович. – Ишь об чем размечтался, ишь на кого загляделся! Нет, брат, стар ты, да и выскочка, как бы ни знал свое дело, как бы ни делывал его, все едино не станешь своим среди них. Похвалят, да приветят, да чин дадут, а все вчуже! И так, небось, горюют, что сей гардемарин мужицкого роду свой в доме, глядишь и посватается, а тут еще един – из калмыков, из денщиков!»
С тоской он прошелся вдоль темной пристани, вслушался в свист ветра, в звуки музыки, гремевшей в доме, и вдруг вспомнилось ему далекое детство, как скакал он на приземистой, быстрой кобылице по бескрайной степи, как слушал посвист степного, пахучего ветра, как вставало над степью красное солнце, как ласкала его, конного, смелого, с луком и стрелами в колчане, его, охотника, – мать и какая она у него была и красивая и добрая...
«Ей бы все рассказать, – думал он, кутаясь в плащ, – ей бы, матушке. Да нет ее, не сыщешь более, умерла, поди, проданная в рабство, один я на свете, никого у меня нет. Никого нет, разве что корабельная служба, матросы, да офицеры, да море...»
Он крепко сдавил челюсти – так, что проступили жесткие, острые скулы, вздохнул, встряхнул головою, легко прыгнул в вельбот и велел везти себя на «Святого Антония».
А Сильвестр Петрович в это самое время говорил Марье Никитишне:
– Как заметил я, Маша, капитан-командор Калмыков долго нынче беседовал с Верушею, после чего немедля отправился от нас. Не иначе, как с абшидом...
– Что еще за абшид?
– Абшид есть отставка! – молвил Иевлев. – А отставка – к добру. Лука Александрович человек не худой, да все ж...
– То-то, что все ж! – с сердцем сказала Марья Никитишна. – Слава господу, что хоть про него понимаешь толком, Сильвестр Петрович...
Выли и ухали трубы, дом Иевлевых содрогался от непривычных ему новоманерных танцев, Сильвестр Петрович, попыхивая трубкой, перевел разговор:
– Адмирал Крюйс после ассамблеи по всему дому стропила сменил. Как бы и нам не разориться. Гнилье посыпалось...
В первой паре с Екатериной шел Петр; она, ласково ему улыбаясь, старательно выделывала все па, он тоже трудился истово. Коптили и трещали сальные свечи, Шафиров пожаловался Брюсу:
– Скуп наш Сильвестр Петрович, восковых поставить не мог, на платье капает сало, и вонища...
– Не ворует, оттого и скуп! – отрезал Брюс. – На его жалованье восковых не накупишься.
За Петром во второй паре танцевали менуэт Иван Иванович и Ирина. Петр, в танце, спросил громко:
– Рябов?
– Рябов, государь!
– Барабанщиком служил?
– Служил, государь.
– Ныне у Калмыкова?
Екатерина перебила: