Потом меня заинтересовала религия. — Обновление, — говорил я Хайнцу, — должно быть связано с религиозным рвением. — Вот мы, — спрашивал я, — разве мы религиозны? Никакого понятия об этом! — И, все же, — серьезно говорил я ему, — то, что движет нами, имеет религиозное происхождение. Мы — ищущие, но еще не верующие. — Мы должны стать, — заверял я, — верующими! И я посещал церкви, лютеранскую и католическую — из синагоги меня выставили. Меня захватывало полнозвучное воодушевление проповедника церкви Св. Павла, я чувствовал дрожь божественной тайны в торжественной мессе собора, я звал Солнце с белокурыми ребятами в горах Таунуса, спорил с членами молодежных движений всех конфессий, остановился на Ницше, разочаровывался и упивался им, и заявлял, что мы должны идти за Ницше.
— Литература! — говорил я Хайнцу. — Мы вовсе не знаем, из каких духовных источников питает себя наше действие! Если мы хотим понять, что такое быть немцем, — заклинал я его, — мы должны овладеть произведениями, в которых это отражается! И я читал. Я читал с яростным усердием, ночи напролет, стал ужасом для друзей, у которых были книги, постоянным посетителем городской библиотеки, читал все подряд, от «Эдды» до Шпенглера, все равно, что попадалось, стал клиентом коммунистического «книжного ящика» в Пассаже и библиотеки католического Союза Борромойса. Хайнц закидывал меня гремящими песнями «Божественной комедии», я в ответ бросал в него хлещущими монологами Шекспира; наконец, мы сошлись на Гёльдерлине.
Все эти месяцы напролет я ежедневно по восемь часов выписывал квитанции на страховые премии. Коллеги всегда знали, когда в городе было какое-то политическое собрание. По количеству шишек на моей голове они могли догадаться о политическом направлении соответствующего оратора. Они посмеивались надо мной из-за моего безрассудства вмешиваться в вещи, которые меня совсем никак не касались. Но взамен этого они также не обижались на меня за то, что я совсем не участвовал в их длящихся часами спорах о повышении жалования, тарифных соглашениях и профсоюзных выборах.
Я жил жизнью этого города. Я четыре часа простоял у театральной кассы, чтобы достать еще билет в галерею, и завязал при этом дружбу с единственными экспертами среди зрителей. Я просил о бесплатных билетах для концертов по понедельникам филармонического оркестра, я без билета прошмыгивал во входную калитку ботанического сада Пальменгартен, делая вид, как будто я многолетний абонент. Я прогуливался с другими перед открытой концертной эстрадой на Лэстераллее, бросал победоносные взгляды на девушек и вел философские беседы. Сначала я немного стеснялся состояния моего гардероба, потом превратил нужду в добродетель и уже вел себя как настоящий грубиян. Я брал уроки танцев. Они мне ничего не стоили, так как мадам Грунерт, в отчаянии от того, что ее институт удостаивали своим вниманием так много дам и так мало господ, благосклонно и с большим тактом закрывала на это оба глаза. Не было ни одного праздника в окрестных хуторах, где меня нельзя было найти.
Я влюбился. Я упал в самое глубокое ущелье дикого желания смерти и в то же самое мгновение взметнулся вверх к раскаленному солнцу предельного жизне-утверждения. Ради одного ее знака я был готов взорвать себя, дом, город, мир.
Тогда я купил книжечку в формате спичечного коробка «Моцарт во время путешествия в Прагу» и замотал ее в двенадцать страниц в формате фолио, на которых мелкими буквами написал свое стихотворение для нее. Я размышлял, что скоро буду должен кормить многочисленную семью, и решил сверхурочно работать, выписывая квитанции на премии — и один только бог знает, как трудно мне это было. Коллеги в бюро удивлялись, что я брился теперь каждый день. На первые деньги, полученные от сверхурочной работы, я подарил ей золотую цепочку; потом я смог заказать себе у портного чудо-костюм. Впрочем, через десять лет она стала моей женой.
В те дни имперское правительство проводило большую акцию по сдаче оружия. Каждый, кто сдавал винтовку, должен был получить сто марок. Едва мы узнали об этом, мы сразу заспешили. Мы посещали каждого состоятельного мужчину, в котором мы чувствовали хотя бы самый маленький дух патриотизма, мы обходили окрестные поместья, мы надоедали своими посещениями дамам из общества. И просили. Мы просили о наличных деньгах, мошенничали, где человек казался нам не совсем надежным, шумели воодушевленно с правдой, где он сильно ругал правительство и французов. Хайнц получил в подарок от одного владельца дворянского поместья вместо денег колбасу. Одна милосердная дама вынесла мне на лестничную клетку тарелку супа. На Немецких вечерах мы заклинали горожан приносить нам винтовки. Отто посещал своих товарищей, но те и сами хорошо знали, для чего нужны винтовки, и сохраняли их. Мы становились поблизости от полицейских участков и подмигивали достойным господам, которые, с винтовкой на плече, хотели исполнить свой гражданский долг за сто марок, и тех, кто казался нам положительно настроенным, отводили в темный угол и предлагали за винтовку целых сто пять.
Так мы отнимали многочисленное оружие у молоха уничтожения и таскали его домой. Это не бросалось в глаза, так как на всех улицах серьезно шагали граждане с упакованными ружьями. Только Отто однажды остановил один чиновник уголовной полиции; так как Отто был слишком хорошо известен. Но Отто с верностью посмотрел полицейскому в глаза и заявил: — Я как раз хотел ее сдать! Но полицейский не преминул проводить Отто до участка, и таким образом Отто получил назад свои сто марок и потерял, стало быть, пять.
Но Йорг и его полицейские уволакивали винтовки тачками. Постепенно у каждого из нас был оружейный склад, такой же большой, как мой. Из мягкого, послушного буржуазного центра оружие, таким образом, перекочевывало к активистам справа и слева.
Таким образом, тот успех, которого имперское правительство ожидало от этой акции, оказался далеко не полным.
Был обоснованный повод сомневаться в том, могло ли имперское правительство вообще желать чего-нибудь, кроме возможности своего существования. Компромиссный продукт всех противоположностей, которые раскалывали империю, оно было не в состоянии решиться на что-то важное, так как любое важное решение — это риск, и так как все борющиеся друг с другом силы уравновешивали на политических весах друг друга, один единственный шаг в неизвестное должен был бы опустить чашу весов слишком сильно, непредсказуемо глубоко вниз.
Запад непреклонно угрожал ударами миллиардных долговых обязательств. Сказать ему «нет» означало открыть шлюзы тому потопу, который уже затоплял дамбы Польши, сказать «да» подчинению означало смерть от удушья. Имперское правительство не могло ничего, кроме как утомленно облекать свою нужду в бумажные формулы, отправлять ноты, отбиваться от ультиматумов, просить, апеллировать и отказываться. И как сама империя измотанная, изможденная стояла между силами Востока и Запада, которые боролись за господство и за жизнь, так и имперское правительство стояло между всеми лагерями, в которых в пламенном возбуждении опасности готовые к прыжку толпы чуяли слабые места противника.
Мы никогда не забудем, как нас бросила судьба, так как мы не могли открыто встать на ее сторону. Мы никогда не забудем, как сама жизнь искала себе выход, как напирающие силы, медленно и качаясь между всеми противоречиями, ввинчивались друг в друга и цеплялись друг за друга зубами и когтями, как из давления и противодавления росла мертвая формула. Мы никогда не забудем, как это становилось приданием формы империи, таким приданием формы, которое никогда не было подлинным формообразованием, как над движением, как над всем лихорадочным поиском, желанием, пылким горением медленно образовывалась твердая корка.
— Духота, духота! — говорил Керн. — Нужно пробить дыры в корке, чтобы свежий ветер ворвался в наши глухие немецкие комнаты!
Он вошел в мою каморку и сообщил, что ушел в отставку из имперского военноморского флота. Теперь нужно в сотне маленьких отдельных предприятий готовить почву для решающей акции. Он сидел напряженно, согнувшись на патронном ящике, и изображал, как всюду в империи в море усталых, голодающих, истощенных вооружались и готовились к действию одиночки, подобные нам. Еще, заметил он, путь и окончательная цель не известны. Но уже один тот крик, который взывает к сильному человеку во всех переулках, ручается за то, что, так как еще не было сказано слово, действие должно открыть для этого слова уши. Он верит в обязательную внутреннюю закономерность развития событий. Первый же удар неминуемо должен бросить нас в смерч связанных между собой опасностей, которые легко и играючи приветствовали бы нас, чтобы прорасти потом в наших действиях, чтобы потом сильно, неизбежно подчинить нас своим чарам.