— Мы стоим, прислонившись к потоку времени, — говорил он, — и мы это охваченная жаждой крови военная камарилья, которая высасывает мед из костного мозга народа и затем этим медом этому же народу мажет вокруг губ. И он прилежно мешал ложкой свой грог. — Будущие поколения спросят нас, что вы сделали? И тогда мы ответим, что мы взболтали, взволновали кровь. Так как душа
— это пар крови, и кровь кипела, и пар поднимался, и мы ее взболтали. Тогда будущие поколения скажут: вы хорошо сделали это, отлично, «пятерка»!. Но те граждане, однако, которые сидят там так жирно и удобно — Твое здоровье! — их тоже спросят, и они ответят: мы сгущали кровь в прекрасный, полезный и вкусный черный кровяной суп, и, однако, он нам понравился. И будущие поколения скажут: «Двойка», садитесь! И еще раз потом, в день Страшного Суда, — и он выпил и налил снова и добросовестно давил сахар в стакане, — там мы соберем наши далеко разбросанные кости и встанем для поверки, и будет сказано — направо! Но те пыльные бюрократы, однако — ваше здоровье, господин судья первой инстанции, специально для вас — поклонятся, как положено, и скажут: — Прости, Господи, мы не можем собрать наши кости, потому что их у нас никогда не было. И им будет сказано: Налево, вы, козлища, так как там ваше место. И я скажу вам, это будет чистым разделением. И мы пили и вели мудрые беседы, и граждане смотрели теперь яростно на нас и были очень добропорядочны. Лейтенант Кай, однако, много выпив, чувствовал себя плохо и спрашивал нас, должен ли он все же теперь действительно уходить и становиться крючкотвором, и неужели все теперь действительно закончилось? Я сказал ему, что все еще не закончилось, и упрямо оставался при этом мнении, но лейтенант Кай не хотел в это верить и говорил, что все закончилось, и теперь ему надо идти зубрить и сдавать экзамены, и все это одно большое дерьмо. И тогда он разбил несколько стаканов и сказал: — Возмещение материального ущерба, а потом ударил возмущенного аптекаря под подбородок и сказал: — Увечье, и тогда он полез драться с городским полицейским, которого вызвал хозяин, и говорил: — Сопротивление государственной власти. Мы только с большим трудом смогли привести его к поезду, и он сильно высовывался из окна и долго еще махал нам. Я больше никогда его не видел вновь. Месяц спустя он погиб возле ратуши Шёне-берга. Его труп был идентифицирован по документам в кармане; так как его голова была так затоптана ногами, что превратилась в кашу.
На несколько дней позже ушел также Шмитц. Я проводил его к вокзалу, и он сказал мне: — Тебе я могу сознаться. Я еду в Рурскую область в Красную армию. Она там как раз формируется. И я кивнул, и он сказал: — Мы хотим там немного взболтать кровь, и мы оба засмеялись, вспомнив о Кае, и тогда я сказал: — Во всяком случае, до свидания, и если нам доведется встретиться на баррикадах, тогда мы можем договориться уже теперь, если никак по другому не получится, то мы тогда ввиду старой дружбы только дадим друг другу в рожу. Но Шмитц засмеялся и ответил: — Нет, хотя, если вдруг так случится, то может быть. Там, на самом деле, теперь все зависит от того, кто выстрелит быстрее! В этом Шмитц меня превосходил, и я только лишь мог заметить, что я чертовски быстр в стрельбе. Мы горячо пожали друг другу руку и были, все же при этом немного смущены, и потом он уехал.
Я не мог поверить, что теперь заканчивалась жизнь между солдатами и оружием. Гамбуржцы еще твердо держались вместе. Лейтенант Вут часто был в разъездах, и сначала мы предполагали, что у него была девушка в Гамбурге, к которой он все время ездил; но однажды, в начале марта, он собрал нас с разных концов, и мы узнали, почему он так часто ездит по стране. И он принес за собой свежий ветер, бурные вихри, которые задевали наши лбы и заставляли нас быстро дышать. Это было так, как будто он открыл щель, через которую сразу ворвался солнечный луч и заставил плясать пылинки.
В империи что-то надвигалось. Там была армия, которая должна была быть демобилизована, согласно статьям мирного договора, и там была другая, тайная армия, которая начала образовываться. В стране были комиссии, которые вынюхивали, окруженные прислуживающими господами в сюртуках. Там на улицах были голод и забастовка, и злоба, там на лакированных машинах ездили спекулянты с толстыми портфелями и жирными подбородками, там беженцы изо всех похищенных областей искали скудное жилище, и иностранцы скупали все городские кварталы. Под тончайшей поверхностью, прилежно и боязливо созданной в трудоемкой и деятельной деловитости трудолюбивыми гражданами всякого уровня, кружился ведьмовской хоровод безработицы и биржевых сделок, голодных бунтов и праздничных балов, массовых демонстраций и правительственных конференций, — и там не было ничего, что могло бы уклониться от этого угара, и было много, что погибало в нем. Над страной шелестела бумага. Призывы и ультиматумы, предписания и запреты, провозглашения и протесты как снежинки падали на страну, симулируя энергии там, где никаких энергий больше не было, будя надежды, следуя отчаянию. Увозящие уголь эшелоны утешал американский шпик, хлебные карточки — порнографические открытки. Многие говорили о восстановлении, но материал был ужасен, и земля качалась, и многие говорили, что пора все это снести, но каркас, хоть и крошился, но стоял прочно.
Но границы были жидкими. Войска образовывали границы, винтовки и орудия, но там они отступали, а там продвигались вперед, и местности мерцали от волнений, опасные области, в которых каждый падающий камень мог вызвать катастрофу, и все зависело от того, кто бросал этот камень. Еще границы были жидкие, но там, где их начинали проводить с уверенностью, там кричала земля, и новые линии были как разрезы ножа, которые проводили свои кровавые борозды, и все провинции падали, как члены, которые ампутировал пьяница. Маленькие рассеявшиеся отряды сражались у границ, стояли под столбами дыма угольного бассейна, терялись в болотах и пустошах и лесах почти забытых мест, задыхались от суматохи городов, находящихся под угрозой восстания, и за ними стояла разочарованная, беспомощная страна, которая была готова сдаться, а перед ними жадное превосходство в силах, а внутри себя только безумная воля к сопротивлению. Когда, однако, эти группы заметили, что у них не было глубокого тыла, центрального мощного ядра, там они обратились против Берлина. Прибыла бригада Эрхардта из Верхней Силезии, с нетерпением ожидали добровольческие корпусы Аулока и Шмидта, с востока прибывали отверженные балтийцы и корпуса Лютцова и Пфеффера из Рейнланда и Рурской области. И они требовали от Берлина ясности, — однако, Берлин не мог дать ясности — и они стояли, мрачные и решительные, с винтовкой в руке.
Антанта настаивала на соблюдении подписанных документов. Кабинеты союзников посылали ультиматумы и угрожали вторжением. Остатки немецкой армии должны были быть разбиты. И имперское правительство уступило. Никто не может сказать, сделало ли оно это потому, что оно, осознавая ответственность, которая была, впрочем, слишком велика для него, не видело и не могло видеть никакого другого пути, кроме как поддаться, или потому что ветер приносил ему предчувствие опасности, которое исходило от возбужденных солдат, или потому что оно, если когда-нибудь и решилось, то, во всяком случае, решилось защищать достижения им самим документально не желаемой революции против темно прочувствованных монархических порывов. На самом деле оно могло предчувствовать за вхождением угрожающих войск партийный заговор, заговор реакции, но совсем не это заставило солдат маршировать, совсем не это, так же мало как вообще все это спорное, организованное политическое мнение и власть, совсем не это, это было в первопричине просто отчаяние, и оно издавна выражалось не произнесенными словами. Все же, мужчины, там в отчаянии, привыкли реагировать на любую опасную вещь, и видеть лучшую защиту в нападении. И так как власть им отказывала, они схватились за власть.
Нас внезапно охватила упругая, захватывающая, вырывающаяся наружу сила. Очень легкая и ясная, и сладкая в ответственности, так это казалось нам — власть! Мы узнавали в себе тот уровень решимости, который представлял нам все вещи совсем простыми. Мы не научились драться с проблемами. Потому мы думали, что нужно как раз действовать, так как тогда мы были сильнее, чем вещи, и таким образом вещи были сильнее, чем мы. Решение боролось в восьми тысячах мужчин, их не было больше, все же, восьми тысяч могло хватить, так как они были единственными, кто был готов добиваться решения до самых крайних последствий. Все дело было в том, думали мы, чтобы добиться этого решения борьбой, и тут наверняка должна была бы быть злая борьба. И так как мы знали, что будет злая борьба, мы все готовились к борьбе, но не к тому, что должно было наступить после борьбы, готовились к решению, но не к тому, что только и делает это решение ценным и действительным. Мы полагали, что мы должны получить власть, никто другой, кроме нас, власть ради Германии. Так как мы сами чувствовали себя Германией. Мы настолько сильно чувствовали себя Германией, что мы, когда мы говорили «идея», то подразумевали Германию, что мы, когда говорили о борьбе, участии, жизни, жертве, долге, тогда всегда подразумевали Германию. Мы полагали, что у нас было право делать это. В Берлине, так мы думали, не имели такого права. Так как то, что делали в Берлине, то, как мы думали, они делали не безусловно, для них Германия не была главной ценностью, как для нас, так как мы говорили, что мы и есть Германия. Но уже была, конечно, конституция и договор с Западом.