Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Кровь еще не заключила союз с сознанием. Потому мы были готовы действовать по воле зова нашей крови. И важно было не то, что то, что мы делали, оказывалось правильным, а то, что вообще как-то действовали в течение этих всему открытых дней. Так как решение о Германии теперь было вложено в руку каждого отдельного человека, и каждый отдельный человек оказывался, таким образом, в эти незаменимо благодатные мгновения связанным с немецкой судьбой.

И мы маршировали. Тут все шло весело, всегда свободно с «Окна закрыть!» и «Освободить дорогу!». Самая активная часть немецкого фронта маршировала, потому что она научилась маршировать, шагала с винтовками по городам, с глухой досадой, заряженная вырывающейся наружу, бесцельной яростью, зная, что теперь нужно будет бороться, бороться любой ценой. Самая активная часть фронта маршировала, как справа, так и слева.

Мы, однако, которые сражались под старыми знаменами, мы спасли отечество от хаоса — и пусть Бог простит нас, это было нашим прегрешением против духа. Мы полагали, что спасаем гражданина, а мы спасали буржуа.

Хаос для возникающего будущего благоприятнее, чем порядок. Отказ — это враг любого движения. Так как мы спасали отечество от хаоса, мы закрывали будущему окна и освобождали дорогу отказу.

Кто осознал это, тот искал более высокий смысл борьбы. Где бы после крушения ни находились мужчины, которые не хотели отказываться, там просыпалась неопределенная надежда на Восток.

Первые, которые решались думать о будущей империи, с живым инстинктом предчувствовали, что исход войны должен будет жестко разрушить любые связи с Западом. Соединить их снова, это означало подчинение, это означало покорное включение в тот холодный ритм, который давал Западу его чудовищную власть над всем земным шаром. Это означало извратить внезапно осознанный в безжалостной непреклонности покрытых воронками полей боев смысл немецкой войны.

Война оставляла открытыми наши границы на Востоке. Среди массы бойцов немецкого послевоенного времени была только маленькая часть, которая пошла к границам, и уже из этой части только маленькая кучка двинулась в Прибалтику. Что сделало нашу борьбу в Курляндии возможной, это был страх Запада перед большевизмом. Мы не совершили ни одного удара, который не был бы утвержден комитетом тех людей, которых Германия признавала как правительство. А правительство не отдавало ни один действительный приказ, который не был бы просмотрен и одобрен кабинетами союзников. Пока под нашими жесткими ударами Красная армия не лопнула, мы были наемниками Англии, защитным валом Запада против таинственного порыва народа, который, как и мы, боролся за свою свободу. Это было нашим вторым прегрешением против духа.

Мы отправились защищать границу, а захватили провинцию. Мы думали, Германия должна простираться настолько, насколько хватает ее силы. Мы были полны решительности удержать эту провинцию, выполнить обязательство, которого с мрачным правом требовала кровь наших павших. Теперь Прибалтика, так как она была опасна для победителей, стала немецким шансом. Мы хотели воспользоваться им.

Антанта приказала освободить Прибалтику. Мы услышали об этом, и мы смеялись. Тогда немецкое правительство приказало вывести несколько воинских частей. Мы посчитали это трюком Носке, который хотел обмануть союзников, или с искусным маневром пытался обезвредить требование ругающихся Независимых в Национальном собрании. Потом мы узнали, что с эстонского фронта отводятся и отправляются домой части Гвардейской резервной дивизии и добровольческого корпуса Пфеффера, по приказу правительства, якобы, так как эти войска были нужны для охраны границ и были там более необходимы, чем близ Риги. Мы не сомневались, что это мероприятие только временное, и что войска скоро снова возвратятся в Прибалтику. Потом рассказывали, что эти соединения вовсе не были использованы в охране границы, Гвардейская резервная дивизия, например, была незамедлительно расформирована, так как Антанта требовала сокращения всех немецких сухопутных войск сначала до 150 000, потом до 100 000 человек.

Мы были убеждены, что это не было правдой; так как, если уже и нужно было что-то расформировывать, то для этого было полно непригодных гарнизонов. Затем сообщалось, что правительство категорически требует нашего возвращения в Германию и угрожает лишением денежного довольствия. Мы думали, что этого не может быть, так как правительство ведь признало наши требования к Латвии и права на поселение, и благоприятствовало им. Наконец, начали говорить, что Германия любой ценой должна уступить желанию Антанты. Все же, все слухи, которые проникали к нам из империи, подтверждали, что Германия ни за что не подпишет мирный договор.

Внезапно в те глухие летние дни в Олаи — дни, которые находятся между двумя временами и между двумя порядками — мы больше не чувствовали себя на краю немецкой судьбы, мы были вихрем затянуты в клубок неминуемых вопросов.

Однажды мы сидели, в начале перемирия, в блокгаузе лейтенанта Вута. Шлаге-тер зашел к нему в гости, мы обсуждали возможности поселения в этой стране. Вут хотел купить себе крестьянскую усадьбу и пилораму под Бад-Бальдоном — там еще были латыши. И тут лейтенант Кай вошел в комнату и поспешно произнес в табачном дыму: — Германия подписала мирный договор!

На мгновение все стало тихо, настолько тихо, что помещение почти загремело, когда Шлагетер встал. Он держал дверную ручку в руке и бормотал: — Так-так, Германия подписала…, он остановился, неподвижно посмотрел прямо и сказал тогда, со злостью в голосе: — Я думаю, какое нам, в конце концов, до этого дело? И он так дернул дверь, что все помещение задрожало, и вышел прочь.

Мы испугались. Мы выслушали это и испугались того, как мало, в принципе, нас все это касалось. Мы испугались с тем ледяным, отрезвляющим щекотанием в мозге, которое появляется всегда, когда отсутствует страх в сердце. Разве это известие звучало не так, как будто оно пришло из далекой, чужой страны, которая там позади изнемогает от паров голода, лжи и насилия перед неумолимым? Страна где-то там позади, серая, и усталая, и проклятая, вечно пребывающая в мрачном забытьи под промозглым, хмурым покрывалом ноябрьских дней, страна, как пустое пятно на географической карте, на котором рука топографа никак не может решиться обозначить города и деревни, и реки и границы, неуклюжая, пассивная страна, страна без действительности — как? Какое мы можем иметь отношение к этой стране?

Мы смотрели друг на друга, дрожа, как от холода. Мы вдруг почувствовали холод невыразимого одиночества. Мы верили, что страна никогда не увольняла нас, что она связывала нас с неразрушимым потоком, что она питала наши тайные желания, и давала оправдание нашему поведению. Теперь все заканчивалось. Подпись освобождала нас. На вокзале в Митау ворчливо стояли солдаты 1-го Курляндского пехотного полка. Было 24 августа 1919 года. Первый транспорт согласно с отвращением и неохотно воспринятому приказу должен был отправиться домой в империю. Бледные офицеры ходили туда-сюда и с замкнутыми лицами отвечали на настойчивые вопросы людей. Поезд заполнялся медленно. Еще было время. Все, как чуда, ждали спасительного слова.

Внезапно возникло движение у заграждения. Большой, загорелый офицер вышел на платформу. На его шее блестел орден Pour le merite («За заслуги»). Это был командир Железной дивизии, майор Бишофф. Он посмотрел на поезд, солдаты столпились вокруг него, ведомые глухой надеждой. Офицеры присоединялись. Майор поднял руку.

— Я запрещаю отправку Железной дивизии!

Это был бунт. Вероятно, имя Йорка промелькнуло в этот момент в мозгу этого человека. Мы провели в его честь вечером факельное шествие.

Тогда солдаты в Прибалтике пели походную песню, первый куплет которой начинался: «Мы — последние немцы, оставшиеся у врага». Теперь мы чувствовали себя как последние немцы вообще. Мы были почти благодарны правительству за то, что оно исключило нас из империи. Так как если связь была официально разорвана, то наши действия не могли обременять нас заботами Германии. Как мы действовали, так мы действовали бы в любом случае. Мы могли чувствовать себя не обязанными отечеству, так как мы больше не могли его уважать. Мы не могли уважать отечество, так как мы любили нацию. Приказ больше не удерживал нас вместе, нас больше не связывало жалование, и хлеб, и теплый аромат родины. Нас только вела смутно ощущаемая необходимость, нас подстегивал закон, от которого мы видели только тень. Теперь мы стояли в центре безумного вихря опасности. Теперь мы удерживали новое силовое поле, уровень надежды, свободный от балласта жалобной нужды, которая день за днем и шаг за шагом должна была связывать народ голодающих миллионов в хитро продуманные сети. Рассеявшиеся, отставшие от своих, отверженные, лишенные родины гёзы высоко держали свои факелы.

22
{"b":"568333","o":1}