— Что вы имеете в виду под «маленьким огнем»? — спросил я лейтенанта, моего командира взвода, за бокалом вина, на который он пригласил меня. Тут лейтенант обернулся, и в трех столах от нас сидел один маленький, полный господин в черном сюртуке, господин в очках в роговой оправе и с портфелем. — Это Эрцбергер, — прошептал лейтенант и посмотрел на меня. — Толковый человек, сказочно усердный! И покрутил бокалом и нагнулся над столом. — Что, как вы думаете, закудахчут эти куры, если его однажды весьма надлежащим образом изобьют? Вы примете в этом участие? Я ответил: — Так точно, господин лейтенант!
Но Эрцбергер убежал в одной рубашке из окна, когда мы приблизились, и Носке был очень зол на нас. Казалось, мы начали причинять ему хлопоты. Как главнокомандующий он всегда снимал шляпу, когда какому-то из солдат приходило на ум отдать ему честь. С тех пор как он стал министром Рейхсвера — и был приказ, согласно которому министра Рейхсвера нужно было приветствовать по уставу — с этого времени он всегда поднимал только два пальца едва ли до широких полей своей шляпы. И, все же, мы так старались! Когда мы, у шлагбаума в Умпферштедте, видели приближающийся автомобиль, то мы уже радовались, и останавливали машину, и спрашивали паспорт, и усердно просили господ выйти, так как машину нужно было осмотреть на предмет оружия.
— Машина министра, — решился сказать шофер. — Так это любой может сказать,
— заметили мы грубовато, и: — Пожалуйста, паспорт! Тогда, однако, мы увидели паспорт, и внезапно в нас что-то круто повернулось! Тут же винтовка с треском полетела к плечу, что каска сдвинулась, так мы, наверное, замахнулись правой ногой и щелкнули ею по левой и уставились на господина железным взглядом. И господин министр Рейхсвера поднял недоверчиво два пальца, и мы не двигались до того, когда из глубины машины проворчало приветливое желание, все же, наконец, шлагбаум пора бы поднять.
Но министр любил при инспекциях обходить шеренги и задавать дружелюбные вопросы нескольким людям. И как раз ефрейтора Хоффманна он спросил: — Кто вы по профессии?
— Корзинщик, ваше превосходительство! — немедленно последовал ответ. И капитан позже при случае сказал, качая головой, что у нас в головах нет ничего, кроме всякой чепухи, и что нас, пожалуй, стоило бы помуштровать немного больше.
И нас начали больше муштровать. Но и пили мы тоже больше. Лейтенант Кай изобрел смесь, которую мы назвали «Дух Веймара». Только эта смесь была совсем безвкусной, и нужно было выпить ее очень много, чтобы достичь опьянения. Но много пить, мы хотели этого, много танцевать, мы тоже хотели этого, и, первым делом, мы ничего не хотели слышать о том, что обсуждалось, и о чем совещались в Национальном собрании. Безвредный городок раздувался от мелочной важности. Когда народный представитель Эберт был выбран президентом Германии, то в городе ходили самодовольные сплетни, что он обходил почетный караул не в цилиндре, а в мягкой серой шляпе. Шестьдесят берлинских полицейских с честью представляли свой мегаполис. Каждая речь госпожи Цитц вызывала взволнованное обсуждение в дамских кружках. Когда выступал священник Трауб, несколько домов поднимали черно-бело-красный флаг. Лавки подверглись чуть ли не настоящему штурму, когда распространился слух, что в Веймар прибыли первые вагоны с итальянскими апельсинами. По воскресеньям играл оркестр ландегерей. Девушек города можно было видеть в общественных кафе только с офицерами, в крайнем случае, с фельдфебелями. Вечером господа депутаты пили вино в «Слоне» или в «Лебеде» и скорбели о будущем Германии. В марте поступили сообщения о восстании в Берлине. Одновременно начало кипеть и в Центральной Германии. Один батальон ландегерского корпуса двинулся в Готу, другие вооружались для марша на Галле. В центральногерманском промышленном районе угрожала забастовка. В городах голодающие массы проводили демонстрации на улицах. В Мюнхене 21 февраля был застрелен Курт Эйснер. Затем депутаты в баварском парламенте не без успеха старались искоренить друг друга. В Рурской области воцарилась анархия, из морских портов транспорты с продуктами поступали только в скудном количестве. На востоке слабые пограничные подразделения вели перестрелку с наступающими польскими бандами.
И медленно стали известны условия мира.
Мы беспокойно патрулировали улицы. Для нас, солдат, не было сомнения, что веймарские господа примут эти условия. Но мы поднимали носы кверху, как будто чуяли то разнообразие, в котором жизнь еще никогда не обманывала нас.
Лейтенант Кай отводил нас в сторону по отдельности. Он говорил с отделением Кляйншрота, он собирал вокруг себя кадетов, он сидел в ротных квартирах с унтер-офицерами, в столовых с людьми из другого батальона, в винных погребках Веймара с офицерами и фенрихами и шептался с ними.
Медленно набралось около двадцати человек. Они узнавали друг друга по взгляду, по слову, по улыбке, они знали о себе, что они подходили друг к другу.
Но они не были верными правительству, они совсем не были проправительственными, отнюдь нет. Они никак не могли уважать того человека и тот приказ, которому они до сих пор повиновались, и порядок, который они должны были помочь создать, представлялся им бессмысленным.
Они были очагами беспокойства в своих ротах. Война еще не освободила их. Война придала им форму, он позволяла пробиться через корку их самым тайным страстям как искрам, она дала смысл их жизни и освятила их жертву. Неукрощенными, неусмиренными были они, извергнутыми из мира буржуазных норм, рассеявшимися, отставшими от своих, которые собирались в маленьких группах, чтобы искать свой фронт. Там было много знамен, вокруг которых они могли собираться — и какие из них наиболее гордо развевались на ветру? Там было еще много замков, которые нужно было атаковать, еще много враждебных орд стояло лагерем в поле. Ландскнехтами были они — и где была страна, которой они служили? Они узнали большой обман этого мира, они не хотели участвовать в нем. Они не хотели получить свою долю в том полезном, здравомыслящем порядке, который им льстиво расхваливали. Они остались с оружием по воле непоколебимого инстинкта. Они стреляли повсюду, так как стрельба доставляла им удовольствие, они двигались по стране, туда и сюда, так как дальние поля дышали для них всегда новыми, опасными парами, так как всюду их манил запах горьких приключений. И, тем не менее, каждый искал что-то иное и указывал другие причины для поиска, слово еще не было приказано им. Они предчувствовали это слово, да, они произносили его и стыдились его расплывчатого звучания и они крутили его в разные стороны, проверяли его в тайном страхе и оставляли его вне игры разнообразных бесед, и, все же, речь всегда шла о нем. Закутанное в глубокой глухоте было это слово, обветренное, манящее, таинственное, излучающее магические силы, прочувствованное и, все же, не осознанное, любимое и, все же, не приказанное. Но слово это было «Германия».
Где была Германия? В Веймаре, в Берлине? Когда-то она была на фронте, но фронт распался. Тогда она должна была быть на родине, но родина обманывала. Она звучала в песнях и речах, но тон их был фальшив. Говорили об отечестве и метрополии, но у негра это тоже было. Где была Германия? Была ли она у народа? Но народ кричал о хлебе и выбирал свои толстые животы. Было ли это государством? Все же, государство искало свою форму в болтовне и находило ее в отречении.
Германия мрачно пылала в дерзких мозгах. Германия была там, где за нее боролись, она оказывалась там, где вооруженные руки хватались за ее существование, она сияла ярко там, где одержимые ее духом решались на последнюю жертву ради Германии. Германия была у границы. Статьи Версальского мира говорили нам, где была Германия.
Мы были набраны для службы на границе. В Веймаре нас удерживал приказ. Мы защищали шелестящий труд из параграфов, а граница горела. Мы лежали в червивых квартирах, но в Рейнланде маршировали французские колонны. Мы вели перестрелки с наглыми матросами, но на востоке разбойничали поляки. Мы занимались строевой подготовкой и стояли в почетном карауле для зонтов и мягких фетровых шляп, но в Прибалтике немецкие батальоны в первый раз снова перешли в наступление.