В рукописи есть отличное место (отличных мест там тысячи), где говорится, что все, и литераторы в том числе, считали Мандельштама стариком. А ему было 30 лет. Я кое-как передвигая ноги по колымской земле, не имея сил перешагнуть ничтожный бугорок какой-нибудь, и все кричали — «эй, старик», а мне было 30 лет.
Слуцкий, что ли, говорил, что Мандельштам недостаточно отделывал свои стихи. Это — чепуха. Находку, прощупывание нового пути пытаются объявить неотделанностью, незаконченностью. Чепуха это все. И семистрочные, и тринадцатистрочные стихотворения — все это — из расширения границ классического стиха, не недоделки второпях. Очень хорошо, что Надежда Яковлевна положила конец спекуляции по этому поводу. Циклы, равно как и двойчатки, — явление одного порядка и бывают всегда. «Тетради», мне кажется, встречались. Не уверен. Во всяком случае, все, что изложено по поводу «Тетрадей», «Книг», «Циклов», может составить блестящее открытие нашей поэтики вообще, а не только поэтики Мандельштама, или Ахматовой, или акмеистов.
Огромную роль в жизни и душевной крепости автора сыграла Анна Андреевна Ахматова, но и роль Надежды Яковлевны в жизни Ахматовой, конечно, очень велика, да еще в самом мужественном, в самом достойном плане.
О двойной жизни, об «Оде».[282] Я никого не осуждаю, хотя сам не делал даже попытки выжать из себя такого рода стихи. Поэтическое крушение Мандельштама с «Одой», убедившее поэта, что лгать он не может и не будет, и постоянные сожаления Пастернака по поводу «Живет не человек — деянье» мне хорошо известны. О «Двенадцати» Блок сожалел тоже. Тут природа поэта, импульсивность поэта виновата. И кто бросит камень?
Мандельштам писал стихи, оскорбившие палаческий слух, и был уничтожен. Пастернак написал оду и остался жив. Литературный разговор наказывался смертью, смертью.
Счастье Мандельштама, что он не доехал до Колымы, что он умер во время тифозного карантина. Осип Эмильевич избежал самого страшного, самого унизительного. Если бы мне пришлось повторить сваю жизнь — а я испытываю большую радость после возвращения и встреч сейчас, — вспоминая все, что мне пришлось перенести, я покончил бы с собой где-нибудь в пароходном трюме, еще не приехав в Магадан.
Все, что видел и пережил Осип Эмильевич, — страшно. Но то, что ждало его впереди, — неизмеримо страшнее. Колымские золотые прииски…
Оставим эту грустную тему.
О фольклоре суждения Надежды Яковлевны, мне кажется, верны. Без фольклора не может существовать поэт. Разумеется, дело не в светлой легенде об Арине Родионовне, и няни, и просвирни — все это чушь, чепуха. Но роль фольклора в системе образов поэта обязательна. И у Пастернака это есть.
Вам тоже пора занять место, которое принадлежит вам по праву, по праву рождения и по праву судьбы. Немногим удалось выйти из этого ада, сохранив живую душу, темперамент и силу ее. Ад за нашими плечами — это и преимущество наше — в суждениях, в оценках, в нравственных требованиях.
Велико напряжение Надежды Яковлевны в ее многолетней борьбе со стукачами, но велика и сила сопротивления.
Есть в рукописи и недостаток, несколько ослабляющий этот обвинительный акт. Выразительны портреты всех людей, которые встречаются на страницах рукописи, но маловыразительны люди из народа. Самый тон рассказа о них несколько книжен, традиционен и больше склоняется к картинам прошлого столетия. Впрочем, я в полном согласии с Надеждой Яковлевной считаю 19 век — золотым веком человечества.
Хорошо, что Осип Эмильевич не любил слова «творчество». В 20-х годах этого слова не было во всеобщем обиходе. Приехав через 20 лет в Москву (1937–1956), я удивился улучшению газетного языка — газеты стали грамотнее, язык культурнее — и резкому ухудшению языка романов и повестей. За это время слово «творчество» перешло на страницы спортивных газет, и чуть не в каждом номере «Советского спорта» можно прочесть: «автор гола», «творец голевой ситуации». Или «творчество авторов завода «Шарикоподшипник» и так далее.
Труд поэта, работа поэта, но не творчество.
Жизнь Надежды Яковлевны, Осипа Эмильевича исключала возможность дневников. Вот стихи Осипа Эмильевича по обстоятельствам жизни и были особенными дневниками.
Очень хорошо о жене Пастернака. Пастернак прожил свою жизнь в плену. В семье слушали его плохо, относились к нему, как к юродивому, окружали людьми, которых Пастернак не любил, а там, где ему было легче, там он был во власти всевозможных спекулятивных требований, которые он, унижая себя, выполнял. О разговоре Пастернака со Сталиным я немного слышал от него самого (то есть не от Сталина, а от самого Пастернака). Передает этот разговор Надежда Яковлевна верно, только не было фразы: «Хочу говорить о жизни и смерти», — просто Пастернак заволновался, загудел, и «там» положили телефонную трубку на рычаг.
В застольных тостах годами Пастернак пил за здоровье Ахматовой, Анна Андреевна, наверное, все это знает и сама.
Обжигающие строчки о том, как Горький вычеркивал из списка брюки для Мандельштама, оставляя только свитер, потрясающая подробность. Хотим ли мы разобраться в нашей жизни, Наталья Ивановна? Столь же выразительна пенсия по старости, которую получала Ахматова.
Откуда идут все эти заморочивающие голову разговоры о форме и содержании? Откуда пошла сия напасть? От Белинского? Но в русской литературе есть традиция, отрицающая Белинского: Гоголь, Достоевский, Аполлон Григорьев, Блок, Пастернак.
С удовольствием узнал, что Мандельштам жил без часов и в карты не играл.
Возможна ли работа в полной изоляции? И какие должны быть нравственные силы у автора — главное! — у его подруги?
О Нарбуте. Пусть Надежда Яковлевна исправит это место. Дело в том, что ужасная и «унизительная» должность ассенизатора, которую на пересылке занимал Нарбут, это сказочно выгодная должность, добиться которой очень трудно, почти невозможно. Связана с большими, очень большими деньгами. И вот почему. За проволоку, за зону пересылки из тысяч, десятков тысяч людей выезжает с ассенизационной бочкой с территории пересылки один человек. Его подкупают, чтобы провезти корку хлеба, а бочка — удобное место для всякого рода контрабанды.
Все это у меня рассказано в «Тифозном карантине». Там был директор уральский Тимофеев, тот голодал, продавал пайку, обменивал какой-то заграничный чемодан, чтобы дать что-то в качестве подарка нарядчику, получить эту благословенную должность, и, конечно, через неделю работы был сыт и купался в деньгах. Нарбут же, человек энергичный, да вдобавок еще и однорукий, мог спекулировать на инвалидности своей, чтобы должность ассенизатора получить. В лагере эти масштабы смещены, все выглядит по-другому, чем в обыкновенном мире. Я Нарбута знал в 30-е годы, когда он вернулся из первой ссылки (по делам «научной поэзии» я с ним встречался). Нарбут был энергичен, деловит и вполне мог работать ассенизатором на лагерной пересылке.
Очень правильное заключение, что и возвращенная посылка не может служить доказательством смерти. Такие кровавые шутки были наркомвнудельской поэзией, развлечением лагерного, да и не только лагерного начальства. Многочисленность подобных случаев говорит, что здесь дело шло об инструкции, ибо «волос не слетит с головы» и т. д. Пример: моя жена в 1938 году на свой запрос о моем местонахождении получила ответ формальный, что я умер, и эта бумажка хранилась, а, может быть, цела и сейчас. Полученные от меня письма едва убедили жену в том, что извещение только «шутка».
В рассказе «Апостол Павел» говорится еще об одном известном мне подобном случае. Очень тонкое и верное замечание, что для статистики оказалось удобным смешать вместе смерти в лагере и смерти на войне, лагерных было гораздо больше.
О Ромене Роллане-«гуманисте» — жму руку Надежды Яковлевны. О Маршаке — также. Маршак живет в моем представлении со знаком минус самым решительным.
О нищенстве, о всем этом так строго и так трагично.