Милый, как хорошо у моря! Я хотела бы всегда жить у моря, всю жизнь. У Новеллы Матвеевой есть песенка о море.
— Набегают волны синие,
зеленые, нет, синие…
Где-то есть страна Дельфиния и
город Кенгуру…
Что-то в этом роде. Наверное, своя страна — это потребность каждого человека — Бимини, Дельфиния и что-то еще.
Я бы хотела всегда жить в Бимини, но это слишком много.
Это остров Бимини. X — мой замок.
(Рисунок)
Флаг мой был бы голубого цвета с серебристой звездой, моя спальня была бы в башне, а внизу — огромный холл с окнами во всю стену, книгами, низкими диванами. На плоских крышах — цветы, деревья, но окна моей спальни (она круглая) открыты всем частям света. И кровати там нет — просто мягкий пол, пледы. А остров — просто скала, поросшая соснами и можжевельником, только в бухте — песчаный пляж. Приглашаю тебя в гости в Бимини. У меня есть флигель для гостей, маленький домик. А когда гость мне надоест, я посылаю ему утром цветок, и он исчезает в море. А потом моя яхта снова качается у причала — пустая. Когда же мне становится скучно одной, я вступаю на яхту и отправляюсь в плавание. Ты хочешь погостить на Бимини?
Значит, 5-го в 6.30!
Артем заглянул в письмо — это кого ты приглашаешь в Бимини? Любимчика своего, Алешку, да? Я говорю — конечно, разве ты не получил цветок?
Целую. До 5-го!
Ира.
И.П. Сиротинская — В. Т. Шаламову
Расторгуево, 29 июля 1968 г.
Мой дорогой, мой любимый, милый, сокровище мое!
Сегодня проснулась и подумала — когда нас любят — мы существуем, а когда нет — нет и нашего существования. Во всяком случае, так для меня.
Потому что я живу в заботах о детях, о каких-то делах и забываю о том, что я тоже есть — я не чувствую своего отдельного ценного существования, даже физического — я просто не чувствую — ты понимаешь? — как живет мое тело, только в голове — какие-то отдельные от жизни представления живут в своем замкнутом мире. А когда я чувствую себя любимой, я вдруг замечаю, что я и сама по себе живу на земле, что у меня есть руки и ноги и не просто как рабочий инструмент, а мои единственные руки и ноги.
Сегодня проснулась — выглянула в окно, солнце, мокрая трава. И мне стало радостно от того, что я живу и вижу это, а не просто от того, что солнце и трава.
Интересно, что еще, кроме любви, дает такую материальность жизни? Не представляю — что. Политика? Точнее — честолюбие? Для меня — нет. Все-таки в любви соединяется очевиднее всего два начала мира — материальное и духовное. Словно материализуется то, что называется душа. Ну, я совсем впала в метафизику. Может быть, еще — поэзия — тоже материализация духа?
Целую тебя тысячу раз. Я думаю еще — как совершенно необъятен наш внутренний мир, какие там пропасти, моря, вершины, джунгли. Каждый человек — целая планета! И живешь в каждый момент в каком-то одном ее уголке.
Целую, целую, целую.
В.Т. Шаламов — И.П. Сиротинской
Экстренно, после моей смерти.
На случай моей скоропостижной смерти.
Все мое имущество, наследство, в чем бы это ни выражалось, в том числе авторское право, я завещаю Сиротинской Ирине Павловне — живущей г. Москва, ул. Георгиу-Дежа, д. 5, кв. 6, тел. 257-48-66. Служебный телефон И.П. Сиротинской: 4-52-27-86 (ЦГАЛИ), Ленинградское шоссе, 50.
Выражаю особенное желание, чтоб к моим бумагам и вещам не прикасались О.С. Неклюдова и С.Ю. Неклюдов, мои бывшие родственники.
Москва, 10 декабря 1970 года.
В. Шаламов.
Москва, 4 ноября 1971 года.
В. Шаламов
Ира!
Спасибо тебе за эти шесть лет, лучших в моей жизни.
В.
10-XII-70
3 ноября 1971 г.
(было приложено к завещанию)
И.П. Сиротинская — В. Т. Шаламову <открытки>
Вот у такой горы мы живем. Все очень хорошо. Я блаженствую телом, забыв (наверное, впервые) о душе. Ну ее совсем! Одно беспокойство. Вода такая нежная, теплая, солнце такое жаркое.
Очень хорошо!
Целую. Ира.
За тем маяком на мысу <Сарыч> мы живем.
В.Т. Шаламов — И.П. Сиротинской
31 октября 1971 г.
<Сон>
Грязь, темень, мы идем по дороге, и ты твердишь о своей любви, и дорога мне кажется легкой, шлепать по глинистым лужам лесом. Но навстречу машина, фары ослепили нас. Ты успеваешь отскочить в сторону, оставив меня под ударом. И машина бьет в меня, наступает полная темнота, я ползаю в грязи, живой, что порвалось, ноги ушиблись, локоть, плечо плаща разорвано — все в грязи, все болит — и еще не узнать, все ли цело.
И ты поднимаешь меня из грязи — ты успела отскочить в сторону, но я не упрекаю тебя, что ты оставила меня перед машиной, я понимаю, что это случай, что в мозгу, в самой глуби твоей души нет ничего, что говорило бы о трусости или о чем-либо подобном. Все только случайно. И мы идем дальше, и тебе даже не надо оправдываться — хотя ты идешь здоровой, а я почти разбит. Вот весь сон.
Кроме сна за этот день вышли еще стихи о пионе.
В.Т. Шаламов — И.П. Сиротинской
Дорогая Ирина Павловна.
Вы всегда интересовались,[370] что же стоит психологически за моими рассказами, кроме судьбы и времени?
Имеют ли мои рассказы чисто литературные особенности, которые дают им место в русской прозе?
Каждый мой рассказ — пощечина по сталинизму, и, как всякая пощечина, имеет законы чисто мускульного характера. Вы высказали желание, чтобы были написаны пять хороших отделанных рассказов вместо ста неотделанных, шероховатых.
В рассказе отделанность не всегда отвечает намерению автора. Наиболее удачные рассказы — написанные набело, вернее, переписанные с черновика один раз. Так писались все лучшие мои рассказы. В них нет отделки, а законченность есть: такой рассказ, как «Крест», записан за один раз, при нервном подъеме, для бессмертия и смерти — от первой до последней фразы. Рассказ «Заговор юристов» — лучший рассказ первого сборника, весь написан с одного раза.
Все, что раньше, — все как бы томится в мозгу, и достаточно открыть какой-то рычаг в мозгу — взять перо, — и рассказ написан.
Рассказы мои представляют успешную, сознательную борьбу с тем, что называется жанром рассказа. Если о том, как написать роман, я никогда практически не думал, то как написать рассказ, я думал десятки лет еще в юные годы. Сто рассказов остросюжетного характера были мною написаны в двадцатые годы, частично напечатаны («Три смерти доктора Аустино», «Вторая симфония Листа» и прочее). Сейчас я осуждаю пустяки, которыми я тогда занимался. Но, наверное, была в этом необходимость школьных упражнений, экзерсисов. Я когда-то брал карандаш и вычеркивал из рассказов Бабеля все его красоты, все эти пожары, похожие на воскресение, и смотрел, что же останется. От Бабеля оставалось не много, а от Ларисы Рейснер[371] и совсем ничего не оставалось.
Так возникло одно из основных правил: лаконизм. Фраза рассказа <должна быть> лаконична, проста, все лишнее устраняется еще до бумаги, до того, как взял перо. Вырабатывается своего рода автоматизм в том, что из бесконечного запаса, хранящегося в мозгу, отбирается в языковом смысле только то, что сможет принести пользу, никаких новых вариантов и сравнений, пестроты не возникает, — я мог бы тащить вон эту пестроту лишь как пародию. Так, в мозгу контролер, отборщик, который толкает ненужное бревно на сплаве в сторону от узкого горла заводских пилорам. Я воспользовался таким несовременным сравнением с самой примитивной техникой — запанью; бревна приплывают после половодья, сплава, большинство погибли на дне, иные прибиты к берегу горной каменистой речки и либо позднее их столкнут в воду, или высохнут и не понадобятся навсегда. Но часто бревна отбирают, приводят багром в горловину лесозавода, пилорамы, перед которой плавают вполне кондиционные бревна, которые имеют право превращаться во фразы. Слова эти вески, плотны, кондиционны, отборщик сталкивает багром фразу за фразой на двигающуюся цепь пилорамы. Работа над словом началась. Распиловка бревна началась.