Очень Вас благодарю за присланные фотографии и сердечно и горячо поздравляю Вас с рождением сына. Искренне желаю обойтись без моих разочарований, к тому же леоновская формула (?) не теряет своей зловещей силы. Все мы были ребенками… Я шучу, милый Аркадий Захарович, и хочу самого лучшего. Но есть, знаете, русская пословица: «У родителей есть дети, но у детей нет родителей». И это логично, так же логично, как то, что смерть сменяет жизнь.
А.З. Добровольский — В.Т. Шаламову
Дорогой друг, Варлам Тихонович!
Очень давно (в сентябре?) получил Ваше хорошее, умное письмо. Из него мне стало ясно, что ни с кем другим… (исключая и Демидова[56]) мне не хотелось бы так поделиться всем тем, что составило и составляет духовное содержание моей жизни после освобождения, как с Вами. Вы знаете, я всегда относился к Вам с уважением, более того — часто с настоящим дружеским расположением (говорю часто с сожалением, подчеркивая, что не всегда). Но до Вашего письма как-то не осознавалось в полной мере все то, что делало наши отношения не случайными и поднимающимися над обычной мерой мужской дружбы.
Так вот, как это ни парадоксально, но во всем изложенном важно — главная причина моего непростительного промедления с ответом. Несмотря на большую занятость, несколько раз принимался за ответное письмо, но дальше двух-трех вступительных фраз дело не шло. Из-за желания написать сразу обо всем оно откладывалось до лучших времен, когда не буду ограничен во времени, когда будет бестревожный досуг, необходимый для того, чтобы написать, а не отписаться между делом.
Однако это желанное время так и не наступило. Я по-прежнему очень занят, а главное — с рождением сына постоянно расстаюсь с мыслью об отдыхе, о досуге, о «праздности — вольной подруге размышления»… Поэтому, да еще подстегиваемый Вашим вторым письмом, я решительно принимаюсь за ответное без всяких потуг на хороший эпистолярный стиль. Заранее освобождая себя от поисков слов максимальной емкости. И так — к делу. Начну с того, что, как и Вы, занимаюсь не тем, к чему всю жизнь сознательно стремился. Как и Вам, тоже пришлось так же расстаться с медициной, хотя и ей много было отдано, немало настоящего внимания и сил. Впрочем, об этом дальше. Сейчас же — коротко о главном.
Будучи поселен в Ягодном два года тому назад, я долго не мог взяться за какую бы то ни было работу.
Вы знаете, что еще на Левом я определял место кладбищенского сторожа, как лучшее из мест для людей с нашим социальным опытом. Недавно Эйнштейн, в каком-то интервью, высказался в пользу профессии слесаря-водопроводчика, как профессии, может быть, еще гарантирующей максимум независимости. Совпадение наших идей (при безусловном, хотя и объяснимом реформизме последней) лучшее свидетельство их объективности. И все же, несмотря на столь здравый образ мыслей, я не был последователен в поисках подходящего места. На первых порах устроился диспетчером. Это была хорошая работа! — суточное дежурство, а затем двухсуточный отдых. Два дежурства в неделю! Масса свободного времени. Много читал. Удил рыбу. Охотился. Стали возвращаться простые радости бытия: наслаждение природой (о которой Вы мне здорово написали), хорошими книгами, музыкой, итальянскими и французскими фильмами, хорошими людьми (их здесь немало — друзей, для которых «малы мои восхваления» и т. д.)… К тому же, все это начинание жизни сызнова совпало со временем, которое определялось словом «оттепель». Поэтому нет ничего удивительного в том, что оттаял и я. Захотелось семьи, ребенка. Ведь их у меня никогда не было и т. п. Целый ряд важнейших постановлений подтвердили правоту многих критических идей, определявших наш образ жизни, то о будущем стало думаться с той степенью доверия, какая как раз необходима для того, чтобы в моем возрасте жениться и дать жизнь Максиму. И вот с этого и началась сдача на милость победителя, т. е. на милость жизни, т. е. победила она. Да, победила жизнь! В это признание я вкладываю содержание моего Ягодинского бытия в продолжении вот уже полутора лет. Пожалуй, смысл его может толковаться и более расширительно — вплоть до признания правоты, деликатно упомянутой Вами, «столбовой дороги».
Уверен, Вы меня поймете. И поэтому не буду тратить слов для объяснений. Продолжу перечень важнейших этапов «сдачи». С появлением жены и ожиданием ребенка — возникла необходимость дома. В Ягодном трудно получить сносную казенную квартиру. Поэтому я решил построить свой. Конечно, не «дом волка», но что-то в этом роде. Так я стал строителем. Здесь их называют застройщиками. Что это значит в переводе на объемы строительных работ, вы, может быть, узнаете летом, когда я пришлю Вам рассказ «Красные маки», специально посвященный этой теме. Сейчас ограничусь лишь утверждением, что построить нашему брату дом гораздо труднее, чем написать, скажем, сносную книгу, труднее, но, пожалуй, полезнее. Сейчас я пишу Вам уже в своей комнате. Второй час ночи. Лиля спит. Умаявшись — спит и Максим. На моем письменном столе — предмет моих особых забот и один из главных источников здешних радостей — приемник. Хорошо отрегулированный «супер». Сегодня передают выступление какой-то гастролирующей в Австралии итальянской певицы (не расслышал ее имени, но голос потрясающей силы и чистоты. Сиднейская опера неистовствует), и я час от часу откладываю перо, чтобы отдаться постоянному чувству зависти, которую испытываю к певцам и музыкантам. Упоминаю об этом для того, чтобы Вы представили атмосферу, в которой живу в лучшие часы моего бытия. Очень дорожу этим мигом ночного времени, а обстоятельства словно сговорились помешать мне и сократить его начисто. Так сложилось, напр. условия работ в январе, что мне приходится буквально дни и ночи пропадать на производстве. Я — начальник одного небольшого, но важного производственного цеха (отопительный район СГПУ): помощники мои поболели, и я принужден заниматься не только вопросами теплотехники. Но и бухгалтерией, и нормированием, и прочими скучными материями, в которых к тому же никогда не был особенно силен. Многим вещам приходится учиться заново. Впрочем, Вам это все, вероятно, тоже знакомо. Я не стану распространяться. Скажу лишь, что тот, кто не задумывался над составлением и нормированием наряда на производстве каких-либо работ, или кто не отчитывался в расходах материалов — тот не может со знанием дела судить об экономике социалистического производства — верно? Таким образом и в данном случае узнаешь что-то новое, ранее тебе неизвестное, — в этом, может быть, самая большая компенсация за добрый кусок, уже донельзя сократившейся, «шагреневой кожи»…
Продолжаю спустя значительное время. Приходится освежать в памяти содержание Ваших писем. Иначе рискую так и не ответить на все Ваши вопросы и не коснуться всего, что Вас интересует.
Это продолжение начну с того, что воздам должное точности Ваших таких определений, как «высокая дисциплинированность общества, от самых дальних дальних углов» или «стремление к соблюдению конституционности» и т. д. Мне кажется. Вы очень хорошо подметили — формирование некоторых особенностей этой странной русской истории, которая открылась совсем недавно. Определения хорошие и, по-моему, достаточно объективные. Это подтверждается хотя бы тем, что они подходят и к нашим широтам.
Хочется только одного: пусть отмеченная Вами тенденция развития не поглотится охранительной инерцией «служилой касты»!..
Конечно, я читал апрельскую книжку «Знамени». И, конечно, многократно перечитывал отрывки из романа Б.Л. «Разлука» (так кажется?) ошеломила меня микроскопичностью наблюдений над такими состояниями психики, о которых даже Флобер писал более обще. Конечно, это было встречено возгласами одобрения из Нового Света (сам слышал). Знает ли об этом Б.Л.? Если нет, то, может быть, это объяснит ему причину особой нетерпимости Ермилова[57] и пр.) и упоминанием тех, о ком французский народ мудро говорит: «переживем всех, кроме… полиции». Оставляя взаимопонимания поэта и его критиков на суд будущего, я, как читатель, пронесший любовь к этому художнику почти через всю жизнь, сейчас с огорчением убеждаюсь во власти системы централизованного воспитания рефлексов (в т. ч. эстетических) и над собой. Да, дорогой Варлам Тихонович, уже не могу я с прежним волнением читать и перечитывать стихи Б. Л. и только 66-й сонет Шекспира[58] в его переводе не только по-прежнему, но все больше и больше волнует и трогает меня. Печально, когда из твоей жизни уходит поэзия и остается лишь суровая проза. Порою просто диву даюсь, как пишут стихи после 50-и лет. Вероятно, это потому, что у меня никогда не было поэтических способностей. Была просто свежесть чувств, позволяющая познавать вещи без участия мысли.