— Не мучь себя, — твердила она, — мы страдаем из-за других, не по своей вине.
— Ах, если б тебе не приходилось страдать из-за этого, — отвечал он.
— У меня есть все, что было, мне больше ничего не надо.
— Не надо! — улыбался он.
— Мы все приведем в порядок.
— Приведем, — соглашался он, лишь бы успокоить ее.
И ни за что не брался. Безвольно сидел в своем кресле.
Хорошо еще, что рядом жила Аничка, цветочек, который никак не подходил ни для надгробного венка, ни для букета на могилу. На ней белели лишь фартучек и чепец, и ее свежесть, пышущее здоровьем лицо, блеск глаз, легкая улыбка, — хотя горе хозяев угнетало, — заменяли яркий весенний день и полный луг цветов.
Когда Розвалид ее видел, мушка у него на подбородке оживала и бесшумно поднималась к носу. Он с трепетной радостью брал из ее рук тарелку с картофельным пюре.
Теперь она уже не была только кухаркой. Аничка стала членом семьи, дочерью. Она часто сидела в столовой, пытаясь развлечь хозяев, разгоняла тучи как весенний ветер, сдувала морщины на желтом, постаревшем лице Розвалида. Она пустила корни в их сердца, когда директор стрелялся, а жена его слегла с сердечным приступом. Они привязались к Аничке не только потому, что были благодарны ей за заботу, а потому, что видели, как искренне она сочувствует их несчастью, как жаждет помочь им. Прежние друзья (друзья ли?), если и заходили к ним, ограничивались выражением соболезнования, фальшиво возмущались людской непорядочностью и не проявляли ни малейшего желания прийти на помощь потерпевшим крушение, какими они считали Розвалидов. Да и как поможешь, если речь идет о таких огромных деньгах? Только Аничка была настолько простодушна, что предложила им все свои сбережения — несколько тысяч крон.
Навещал их и Микеска.
Надо отдать справедливость: у него были добрые и благородные намерения. Он возмущался жестокостью банка, откровенной беспринципностью политиков-поручителей и вероломством партии, которая не пожелала признать вексель политическим и отказалась оплатить его; он поносил правление «Кооператива», клял на чем свет стоит адвокатов, стремился помочь выдающемуся деятелю своей партии, члену ее местного комитета. Возможно, письма Микески влиятельным депутатам оказали какое-то действие, и банк несколько угомонился, хотя, может быть, Розвалиду помог револьвер и лужица крови.
А все-таки ходить ему сюда незачем. Наверняка он ходит только из-за Анички.
«Он заберет ее у нас, — пугался Розвалид, — и комнаты снова опустеют, останутся без солнца».
— Чего он к нам шляется? — однажды не выдержал он.
— Наверно, из-за Анички, — испуганно пролепетала жена.
— Сидел бы дома, — отрезал Розвалид.
Это был его прежний голос. Как будто хлыст свистнул. Ее даже в жар бросило. «Приходит в себя», — мелькнула мысль.
«Апатия проходит», — обрадовалась она. Но тут же что-то шепнуло: «Ревнует Аничку к Микеске». Она чуть не сказала этого мужу. Но сдержалась. «Пусть хоть чем-то интересуется, придет в себя, воскреснет и вернется к жизни».
Она видела, как оживляется муж в обществе Анички. Завидовала, порою хваталась за сердце, но все-таки хотела, чтобы он отвлекся от тяжелых размышлений. Она пробовала кокетничать, улыбалась мужу, обнимала его, шептала ласковые слова. Муж отвечал ей улыбкой, был с ней нежен. Но с Аничкой он все-таки был другим: у него сияли глаза, на щеках выступал румянец, речь становилась быстрой, отрывистой, а по отношению к жене его внимание казалось официальным исполнением обязанностей.
«Мне только не хватало, чтоб влюбился, — пугалась жена и чувствовала, что в ушах шумит, ноги подкашиваются. — Это было бы ужасно! — Она казалась себе камешком, который бросили в реку. — Уж лучше бы Микеска женился!»
И когда приходил Микеска, она с замиранием сердца наблюдала, как нервничает муж: он вставал и снова садился, но долго усидеть не мог. Ходил взад-вперед, останавливался и снова начинал ходить. Что-то его угнетало. Он сердился, лицо принимало кислое выражение, движения становились резкими; он говорил торопливо, брызгал слюной. Уж лучше бы Микеска не ходил к ним.
— Ты нравишься Микеске? — допытывалась она у Ганы.
— Он никогда мне этого не говорил, — уклонялась она.
— А если бы сказал?
— Похвалы ничего не стоят. Кто расхваливает — не купит.
— А если бы он женился на тебе?
— Я для него — пустое место.
— А если это не так?
— Он — хороший человек.
— Два хороших человека подошли бы друг другу.
— К сожалению, да.
— Почему?
— На свете много зла. Четыре руки с ним не справятся.
— Это правда.
Так она ничего и не узнала. Девушки не поверяют своих сердечных тайн чужим, особенно днем, когда видно их лицо. Доверие растет с наступлением темноты. В темноте девушки откровеннее, скорее скажут правду. Но забрезжит день, и они чувствуют, что лучше было промолчать.
«Спрошу в минуту откровенности», — решила хозяйка и, неуверенно улыбаясь каждому из трех, следила в страхе: кому Аничка подарила свою привязанность?
Ни муж, ни девушка и не думали огорчать ее. Директор не собирался отнимать свое сердце у жены и отдавать его Аничке. Для него Аничка была милым ребенком, добавлявшим каплю сладости в его чашу, полную горечи. Он ценил эти сладкие капли забвения. А девушка не скупилась на них — перед ней был всеми покинутый, измученный человек, которому нужны были лекарство, уход, ласка, теплое слово, минутная радость. Она, не колеблясь, обняла бы его, поцеловала бы: лишь бы порадовать хозяина, а с ним и хозяйку — ведь они обе страстно желали воскресить его, заставить понять, что есть жизнь и помимо банка.
Трудно отличить любовь от сладких капель забвения, когда любовь — лекарство. И жена не умела их различить. Да и как? Капли могла подать она сама и Микеска. Но в этом случае лекарство как-то теряло силу. На Микеску Розвалид хмурится, а ее ладонь прикрывает своей, как бы говоря: «Не утруждай себя, мне только что Аничка подала».
Жена переживала и старалась найти способ переместить указательные стрелки так, чтобы Аничке открылся путь к Микеске, Микеске — к Аничке, мужу — к ней, а ей — к мужу. Переживала и размышляла: «Если Микеска женится на Аничке, дом совсем опустеет, а муж впадет в прежнюю апатию. Нехорошо. Если Микеска на Аничке не женится, муж в нее влюбится, даже если она этого и не хочет, а я стану ненужной, как старое, сломанное кресло, которое только всем мешает. Это хуже».
— Ах боже, были бы у нас дети, — в отчаянии жаловалась она вслух. — Были бы дети, хлопот прибавилось, но зато в жизни появилась бы цель, которая не дала бы нам пасть духом; было бы у нас развлечение, игрушка на всю жизнь… Было бы кому заменить Аничку, хотя это наш единственный друг, который…
— Удочерим ее, — неуверенно предложила она однажды тихим прерывающимся голосом.
— Я и сам об этом думал. — И она удивилась тому возбуждению, торопливости, с которой муж произнес эти слова. — Ради тебя, чтобы у тебя, кроме меня, была еще привязанность, — он весело прищурил глаза. — Только такой молодой девушке дохлятина вроде меня не нужна. Дочь мертвецу?
— Будет кому плакать на похоронах.
— Этого я уже не услышу, — он грустно вздохнул.
— Ну кто же думает о похоронах, — поправилась она. — Я неудачно выразилась. Не ради слез, а из благодарности за ее заботу, внимание, за ее христианские поступки, за ее любовь.
— Что ей это даст? — отговаривался он.
— Зато нам… У нас будет дочь. Тебе будет о чем думать, о чем заботиться, на что надеяться. Ты оправишься, начнешь работать. Твоя жизнь станет полной, интересной. И, — как ты уже сказал, — моя тоже. Мы так одиноки потому, что у нас нет детей. А когда у нас будет дочь…
— Девушка на выданье. Выйдет замуж, и мы опять останемся ни с чем. Этот отвратительный Микеска так и пожирает ее глазами. Затея не имеет смысла.
— Именно из-за Микески, — жена пошла с козыря. — Если она станет твоей дочерью, ты сможешь сказать ему «нет».