— Смотри, какой красный. Должен быть сладким. Возьми. — И без всякого повода, мимоходом, провела рукой по его приглаженным редким волосам. — Чтобы и ты был таким же румяным, — прибавила она с улыбкой.
— Насекомое приобретает окраску окружающей природы, а я — бумаги, — позволил себе шутливое сравнение Ландик, учтиво целуя руку пани Людмилы.
«Ишь ты, ишь ты — любезничают, — изумился Петрович. — С какой стати она с ним нежничает? Мне апельсина не предложит и не погладит, — с осуждением и какой-то безотчетной завистью подумал он и, надув щеки, выплюнул зернышки в кулак, а затем стряхнул их на тарелку. — Смотри в оба за женой! Это неспроста, тут что-то кроется». И Петрович едва не ляпнул, что, став красным, как апельсин, Ландик подурнеет. Он вовремя спохватился, что подобным замечанием только польстил бы юноше.
Симпатия к Ландику сменилась неприязнью.
«На людях не выказывают своих чувств, это неприлично, и не вскакивают из-за стола, рук за едой не целуют!» Петрович еле сдержался, чтобы не взорваться при постороннем, не то Ландик подумает, будто они с женой не ладят. Ничего, он все еще выскажет Людмиле, все припомнит… Такая возможность скоро представилась. После ужина Желка встала и, пританцовывая, пошла прочь от стола, проговорив в такт:
— Спасибо. На здоровье. — И взяла Ландика за рукав. — Пойдем попробуем, как получится кариока. — И, все так же пританцовывая, удалилась.
Ландик вышел за ней. Родители остались одни.
«Сговорились! — насторожился Петрович. — А вдруг это Желка с Ландиком целовались? Вот недоставало!»
Убрав со стола, Маришка отошла к камину и, стряхивая крошки со скатерти, стрельнула глазами на хозяина. Складывая скатерть и придерживая ее подбородком, она еще раз покосилась в сторону Петровича. Хозяин подмигнул Маришке, притворившись, будто в глаз ему попала соринка. Когда Маришка вышла, пани кивнула ей вслед и нервно заговорила:
— Каждый вечер трется об тебя…
— Кто? — всполошился муж.
— Мариша. — Пани кивнула в сторону кухни.
— Маришка?
— Какая Маришка? Ма-ри-ша.
— А чего она хочет?
— Тебе лучше знать. Все время задевает тебя.
— Не замечал. А зачем?
— Не прикидывайся простачком! Я наблюдаю это уже несколько дней.
— Несколько дней?
— Она стала вести себя нагло.
— Она просто неловкая.
— Нет, дерзкая. И, видимо, не без оснований. Я не собираюсь с ней соперничать. А ты совсем стыд потерял, не осадишь ее.
— Уверяю тебя, я ничего не заметил, если она и задела когда меня, то случайно.
— Хорошенькая случайность! Повторяется каждый вечер.
— Неловкая она! А ты думаешь, умышленно?
— Убеждена!
— По-твоему, она со мной кокетничает?
— Нет, ты с ней.
— На глазах у тебя? В таком случае неловок я, — попробовал отшутиться Петрович и добавил серьезно: — Научи ее подавать и не устраивай сцен. В чем дело? Что навело тебя на подобные мысли?
«Неужели она видела, как я держал Маришку за коленки? — мелькнуло у Петровича подозрение. — Не может быть. Если б видела, мне давно уже досталось бы».
— Что навело меня?.. Свидетели.
Это его испугало.
— Свидетели?..
«Проболталась сама Маришка? Но иначе она не терлась бы об меня, не перемигивалась!»
— Какие свидетели?
— Беспристрастные.
— Кто же?
— Неважно. Достаточно того, что они есть.
— Ты меня разыгрываешь! Покажи мне этого свидетеля!
— Ты и так видишь его ежедневно, а я ежедневно выслушиваю.
У Петровича заныло под ложечкой. «Кто бы это мог быть? Шофер? Кухарка? Не иначе, Маришка похвасталась. Будь осторожен, — предостерег он себя, но затем ободрил: — И смел».
— Если веришь свидетелям, прогони прислугу, потому что меня ты прогнать не можешь, а если веришь мне — прогони свидетелей.
— Тебе я не верю.
— Прискорбно. Ты полагаешься на каких-то негодяев и обманщиков. Должен тебе сказать — мне это хорошо известно как адвокату, — есть целые деревни, особенно те, куда проник коммунизм, где на все найдутся свидетели. Там у них даже существуют свои биржи, обычно на площади или перед костелом. Свидетелей покупают, как акции, одних — дороже, других — дешевле, в зависимости от убедительности внешнего вида. Из ненависти к буржуям и капиталу они готовы свидетельствовать что угодно.
— Мои свидетели из леса.
— Там больше всего разбойников, и нет леса в Словакии, куда бы ни проникла пехота цивилизации.
— Они не из Словакии.
— Эмигранты? На этих полагаться тем более нельзя. С родины бегут те, у кого совесть нечиста.
— Ах, ну о чем мы толкуем? Ты сам всему лучший свидетель. Твое лицо — зеркало твоей неверности. Я давно за тобой слежу.
— Ты плохо ведешь расследование, говоря: «слежу за тобой». Пошли на кухню, и я в твоем присутствии потребую от горничной, чтоб она перестала тереться об меня, потому что ты это уже заметила.
Петрович излагал все это бесстрастным тоном, с чуть заметной иронией. «Подумаешь, терлась, — это ерунда, раз Людмила не знает о коленках». Он был убежден в своей невиновности, не зря же исповедовался перед собой тогда в кабинете. Людмила ловит его на слове. Но если он чем и провинился перед ней, то разве что помыслами, а проступков никаких не совершал. В обычной жизни он не признавал христианской заповеди, будто человек, страстно взглянувший на чужую жену, уже прелюбодействует. Равнодушно смотрят на человеческую красоту только деревянные истуканы. Истинная измена должна зайти далеко и бросаться в глаза, чтобы ее нельзя было отрицать. А потрепать девушку по щеке, подержать за подбородок, слегка польстить ее самолюбию, подмигнуть раз-другой — это все равно что пожать ей руку или пожелать «доброго утра». Это — отеческое пожатие. Ну а не отеческое, так дружеское. Надо быть благожелательным и общительным, а не надменным, строгим, деспотичным, неприступным, гордым или угрюмым, словно ты поджег деревню. Иначе река Стикс разделила бы трепетные человеческие сердца и мир превратился бы в ад. Я отношусь к Маришке чисто по-дружески, и подозревать меня не в чем. Мое отношение к ней еще не любовь».
Нервное состояние пани Людмилы все возрастало, ей казались предосудительными даже взгляды, которыми обменивались муж и горничная, она видела в них доказательство супружеской измены, чего уж говорить о подталкиваниях и перемигивании. Во всем ей мерещились знаки любви, готовой перейти в бурную страсть… А может быть, это — отголоски страсти, бушевавшей час назад и не укрощенной даже присутствием посторонних?..
Таковы люди: себе прощают все, другим — ничего. Петрович считал себя безгрешным, а жену подозревал из-за какого-то апельсина. Пани Людмила в свою очередь укоряла мужа за то, в чем охотно извинила бы себя, и продолжала донимать мужа, кусала, как блоха: то тут, то там.
Петрович не вытерпел: «Сброшу-ка рубашку терпения, хотя на самом деле меня ее нападки ничуть не задевают».
И наигранно вспылил:
— Довольно! Я все-таки отец взрослой дочери. Как тебе приходит в голову думать обо мне подобное? Ты, забывшая о всякой пристойности! Ведь это ты целуешься в моем кабинете! Проповедуешь свободу любви и свободу поведения для замужних женщин! Сопляки говорят тебе пошлости, а ты хихикаешь, подавая этим дурной пример Желке. Сегодня я лишний раз убедился в твоей развязности. С какой стати ты гладишь этого желторотого комиссара? А он тебе всё ручки лижет… Если ты при мне гладишь его по голове, черт тебя знает, где ты его гладишь в мое отсутствие!
— Не меряй всех на свой аршин. Яник нам родня.
— Такая же, как и Маришка!
— Мариша, а не Маришка.
— Болван, а не Яник.
— Яник.
— Маришка.
— Яник.
— Для нас он всего лишь младший комиссар. Если ты целуешься с комиссаром, то я имею право целоваться с Маришкой. Но, кстати сказать, я этого не делаю!
— И я не целуюсь.
— У меня есть свидетель.
Пани Людмила замерла и умолкла в изумлении.
«Я с кем-то целовалась?» — вопросила она себя, впрочем, не очень уверенно.