Нерон приподнялся и посмотрел в окно, не светает ли. Но все было еще окутано мглой; только флейтист играл невыразимо-нежно. Нерон упал обратно на подушку… испустил стон… затем стал издавать звериные звуки, подобные реву первобытного дикаря; замирая, они переходили в тихую жалобу.
Если бы он только мог петь или по крайней мере кричать! Громко кричать, чтобы услыхали все: и злые духи под землей и бессмертные боги; чтобы спящий вскочил и внимал ему одному: не императору, а тому, кто поет, вопит, рычит — внимал бы его могучему голосу!
Он мрачно задумывался над тем, что делать, словно предстояло осуществить нечто исключительное; затем порывисто вскочил с ложа. Два раба, стоявшие на страже у опочивальни, зажгли факелы и проводили императора в столовую. Зевнув, он приказал подать еду, хотя вечером насытился до отказа.
Он чувствовал горечь во рту и потребовал, для вкуса, сладостей. На продолговатом стеклянном подносе принесли сахарную рыбу с остовом из орехов; в серебряных чашах подали ломти апельсинов, утопавшие в меду; на золотой посуде была разложена тонко нарезанная дыня, приправленная корицей и имбирем. Она плавала в густой, сладкой пене. Нерон размешал се тонкими палочками, которые затем поднес к иссохшим губам.
Он был возбужден и не находил себе покоя; ничто его не удовлетворяло. Ему хотелось вина. Он осушал кубок за кубком, окружающие предметы словно обрушились на него, и он стал их особенно остро воспринимать: его приятно щекотал терпкий запах обивки из крокодиловой кожи, и в то же время он жадно вдыхал аромат роз, украшавших зал.
В смятении, от которого учащалось биение его сердца, в забытьи и одиночестве сидел он за столом и не скучал. Настроения в нем быстро сменялись. Он следил за отблесками горящих факелов и не замечал, как пролетает время. Забрезжил рассвет. Летнее утро внезапно наводнило потоками фиолетового света императорские сады и залы; город и окрестные холмы словно запылали.
— Я хочу остаться один! — крикнул Нерон стражнику, удаляясь во внутренние покои.
— А если кто-нибудь пожелает войти?
— Никого не допускать.
— Императрица Агриппина велела доложить о себе.
— Меня нет!
— А если придет Бурр?
— Я ушел.
Нерон приказал запереть двери. Он выбежал на середину комнаты; он так истосковался по одиночеству, что рвался ему навстречу. Снаружи долетали обрывки слов. Нерон зажал уши. Он терпеть не мог этот жесткий латинский язык! Ему хотелось бы слышать всегда только греческую речь…
Он сумрачно сосредоточился. Что-то в душе подсказывало ему, что сейчас исполнится долгожданное: откроется новый путь. Развязка недалека!..
Окутанные туманной пеленой его овевали жарким дурманом словно претворившиеся в плоть слова… Он желал захватить их в плен. Воинственным движением приготовился он к борьбе…
Но в то же время он испытывал девичью робость; дыхание его прервалось…
Все, что он выстрадал недавно и в былые годы — вновь всколыхнулось в нем, и на него снизошла чудесная, доселе неведомая чуткость. Он трепетал; слезы заволокли глаза.
Он плакал от наплыва чувств и от вина; два хмеля как бы слились воедино. Все, что он в жизни перетерпел, болело в нем теперь в тысячу раз сильнее, чтобы вмиг — перестать болеть.
Следуя смутному побуждению — он стал писать. В стройной гармонии выливались великолепно звучавшие греческие гекзаметры. Но у Нерона зарождалось недоверие к собственному стиху; он вникал, испытывал, исправлял; был мрачен, как убийца, готовящийся к решительному и роковому преступлению.
Нерон писал о царе Агамемноне, убитом собственной супругой Клитемнестрой.
И об Оресте, оплакивающем отца, доблестного вождя и богоподобного героя, бледное, окровавленное лицо которого, с печальной улыбкой на устах, словно смотрит на осиротевшего сына.
То, что прежде Нерон улавливал как бы сквозь туман — ныне осветилось; покрывало, навевавшее предчувствие, но скрывавшее тайну, приподнялось… Покорно, один за другим, падали дымчатые покровы и пробивались образы, пронизанные ярким светом, явственно долетали их голоса…
Нерон стал проясняться… Жуткое — его блаженно волновало, страшное — ввергало ею в упоительное оцепенение и восторг С каждым мгновением росла его уверенность в себе. Он чувствовал себя властелином слова. Нужно было лишь писать — неустанно писать… Вдруг он остановился… Он увидел перед собой свое законченное произведение. Отбросив палочку, которой он писал, и взяв другую, он запечатлел еще несколько слов. Затем он стал резвиться от радости, как ребенок; скакал, размахивая руками, не знал, как излить свой восторг.
В комнату врывался ослепительный свет.
Оставалось только отделать стихи. Нерон и с этим быстро справился. Указывая на восковые дощечки, он крикнул во все горло: — Кончено! Кончено! Кончено!
Ему подали колесницу. Он был исполнен непередаваемого блаженства и спокойствия, невыразимой гордости. Он мчался по городу; под ним словно бежала земля, над ним — небо, по сторонам — дома; все пришло в движение, все ожило; возница погонял лошадей, чтобы они еще быстрее летели к той новой, неведомой и необъятной жизни, которая отныне приобрела для Нерона великий смысл. В то время как струя воздуха резала его посвежевшее лицо, а золотистые кудри на ветру развевались, грудь его бурно вздымалась: в нем кипела молодость, и перед ним открывалось безграничное будущее, заключавшее в себе все возможности.
Возвратившись домой, Нерон занялся делами. Он принял Бурра и нескольких патрициев. В тот же день он распорядился, чтобы солдатам к обеду дали вино.
VI. Первый шаг
Радость Нерона постепенно принимала определенный облик. Она перевоплотилась; теперь он мог ее созерцать и оценивать.
Насытившись собственным восторгом и не находя в самом себе новых откровений, он испытывал потребность сообщить свою радость другому человеку. Он послал за Сенекой.
Мудрец вошел, охваченный неприятным воспоминанием их последнего спора.
— Император! — произнес он, торжественно приветствуя Нерона.
Нерон запротестовал.
— Не называй меня так. Ты меня этим только смутишь. Не ты ли воспитал меня? Тебе обязан я всем самом ценным!
— Ты милостив!
— Называй меня сыном, ибо ты мне отец.
Император подошел к нему и смиренно, с сыновьим благоговеньем, поцеловал его.
Сенека охотно продолжил бы их философскую беседу, но Нерон ласково его прервал.
— Расскажи мне, что ты теперь пишешь, — попросил он.
— Я заканчиваю третий акт «Тиеста».
— Как он тебе удается?
— Кажется недурно.
— Я хотел бы его послушать!
— Разве это тебя так интересует? — с удивлением (.просил Сенека, ибо император никогда раньше не выражал подобного желания.
— Да! Очень.
Сенека для вида стал скромно отказываться, но затем все-таки прочитал весь акт.
С первой же сцены — Нерон начал скучать. Он не мог сосредоточиться на этих стихах, проникнуться их в строением, почувствовать их изысканность и пафос.
Он искоса поглядывал на рукопись, с нетерпением ожидая ее конца. Но Сенека читал долго. Тем временем император, поглощенный своими думами, закрыл глаза и про себя повторял собственную элегию. Когда наконец чтение драмы закончилось, он встал.
С притворным, преувеличенным энтузиазмом он обнял учителя.
— Великое произведение! — воскликнул он, — такого ты до сих пор еще не создал. Оно — совершенство.
Сенека продолжал оставаться под чарами собственных упоительных слов. Чтение его утомило; он вытер лоб и стал рассеянно искать чего-то глазами, словно только что проснулся. С трудом подобрал он вежливые обыденные слова, чтобы поблагодарить императора.
Нерон нетерпеливо расхаживал взад и вперед. Прислушиваясь к трепету своего сердца, он, наконец, сказал:
— И я кое-что написал. Элегию…
Сенека не сразу понял.
— Ты? — переспросил он.
— Да, — заговорил Нерон робко и взволнованно. — Я попытался… Об Агамемноне…