Гипатия! Для одних она была славой Александрин, для других — ее позором. Никогда еще ни в Афинах, ни в Риме женщина не занималась публично обучением философии. Это была неслыханная новинка, которая в общественном мнении вызывала и возмущение, и восхищение. Ее великая красота, строгость жизни и несколько театральное тщеславие, с каким она подчеркивала то и другое, еще более усиливали ее очарование. Наместник Орест искал ее советов, Синезий, которого Птоломеев град провозгласил епископом за его справедливость, называл ее своей матерью, сестрой и любовницей по духу. Поэт Паллад сравнивал ее с Астреей и с Минервой, посвящая ей гимны наподобие тех, что греческие поэты слагали в честь богов. Она нанесла удар авторитету епископа Кирилла в Александрии, и возрастающее число учеников, приходивших слушать ее лекции в Музее, давало ее сторонникам основание утверждать, что, благодаря ей, философия восторжествовала в Египте над христианским учением. Многие ее любили, но до последнего времени она пренебрегала любовью. Ее черные, пышные, вьющиеся волосы были распущены, и среди них красовался большой драгоценный камень зеленоватого цвета, неизвестной породы, при чем говорили, что этим магическим камнем, сообщающим владельцу духовное могущество, некогда владел Ямблик, философ неоплатоник.
Она выписывала из Аравии редкие ароматные эссенции, которыми умащивалась, а ее покрывала были сотканы из столь тонкой материи, что как бы сливались с ее телом. Вместе со своим отцом, математиком Теоном, она проживала в небольшом доме, неподалеку от церкви Цезареи, и над входной дверью дома возвышалась сова из камня, эмблема Афины-Паллады. К даму примыкал небольшой садик, в котором росли только лавровые деревья.
Взгляд отца выражал презрение и глубокое раздражение.
— Однако, — сказал все же Вольф, — есть много философов и учителей, которые прибывают из Коринфа, Антиохии и Рима, чтобы ее послушать. Говорят, что никогда в Академии не было столь великого стечения народа, какое бывает на ее лекциях.
Отец разразился горьким смехом.
— Философы? Учители? Учители чего? Лжи? Чему они учат? Трем ипостасям Аммония, гностической премудрости. Да это курам насмех! Поистине в печальные времена мы живем! Дают распространяться заблуждению. Забывают, что оно имеет скрытую силу, которая позволяет ему распространяться легче, чем истине, и что демон снабжает заблуждение своими крыльями. У нас же связаны руки. Нам нужен другой наместник!
— Я хотел бы увидеть Гипатию, хотя бы только один раз, — прошептал Вольф, который не слушал его больше.
Отец только пожал плечами.
4. Первое занятие
В то время, когда александрийские христиане были возбуждены выборами нового архиепископа, произошло событие, которое казалось некоторым горожанам гораздо более важным, чем спор об архиепископском жезле: Гипатия снова начинала свои занятия в Академии.
Встретившись возле храма, откуда доносились громкие голоса кричавших и споривших — шли сравнения кандидатов — четверо друзей пошли к зданию Академии. Волнуясь, они толкнули высокую дверь с барельефом, который когда-то украшал храм Аполлона в Делосе, и вошли.
Первый двор был вымощен большими мозаичными плитами оранжевого цвета и окружен бюстами Сократа, Платона и наиболее славных греческих философов.
Через вторые, мраморные ворота молодые люди проникли во второй двор — квадратный, обсаженный пальмами, окруженный двойным портиком, посредине которого стояла статуя Гермеса. Сидя на каменных ступенях, несколько десятков человек образовали полукруг и разговаривали, дожидаясь начала занятий. У стены прохаживался высокий мужчина, украшенный драгоценностями. Это был богатый поэт Паллад. Пушистые, завитые волосы придавали ему вид большого розового барана, которого легко раздразнить. Он считал себя самым прекрасным и умным человеком в Александрии, и его гордость была так велика, что дружеский жест, любезное слово, обращенное Гипатией в его присутствии к другому мужчине, он принимал, как личное оскорбление.
Прошло еще немало времени, прежде чем во дворике появилась Гипатия. Люди, сидевшие и беседующие по всему дворику, сбежались к арке, окружая Гипатию. Худой человек со сверкающими глазами, стоящий совсем рядом с ней, поднял к небу дрожащий палец и, жестикулируя, что-то быстро говорил.
— Это сам Прокл, величайший философ, — шепнул, наклонившись к Вольфу, Синезий. Но Вольф едва понял, о чем говорит товарищ. Он не отрываясь смотрел на знаменитую александрийскую ученую.
Овал ее лица был совершенен. Большой зеленый драгоценный камень, который она носила в своих волнистых волосах, бросал на лицо изумрудный отблеск. Глаза ее были громадны, переменчивы, прозрачны, и нельзя было понять, зеленого ли они цвета, как драгоценный камень в ее волосах, или синего, как сапфировое ожерелье вокруг ее шеи. Она была закутана в восточную шаль более темной синевы, чем цвет сапфира, синеву бурного моря в сумерках. Шаль была усеяна сверкающими блестками, от которых она переливалась и бросала отсветы, подобно воде, отражающей звезды.
Величественным, немного театральным жестом она протянула Вольфу и его спутникам свою маленькую руку, прибавив с улыбкой обычное приветствие древних греков, которое переняли эллинисты Александрии:
— Возвеселись!
Вслед за Гипатией и Проклом, вместе с собравшимися во дворе, друзья прошли в здание Академии, где шумел в ожидании большой зал, наполненный молодежью.
В это воскресенье новый архиепископ принимал поздравления. Когда со своей пышной свитой хотел он отправиться из портала собора через портовую площадь к своему дворцу, его дорогу пересек поток молодых людей высшего общества, которые, оживленно разговаривая, выходили из здания Академии. На вопросительный взгляд архиепископа его секретарь Гиеракс отвечал, что это слушатели язычницы Гипатии, оскверняющей воскресенья своей критикой христианства и имеющей успех, неслыханный на протяжении всей истории человеческой мысли. В этот момент на пороге Академии появилась сама Гипатия, прямая, строгая и гордая, как на кафедре, покрывшая прекрасную голову длинным черным шелковым покрывалом. Недалеко от нее шло около тридцати студентов внимательно, но молчаливо, как личная охрана.
Архиепископ остановился, желая смиренно пропустить поток молодежи. Но его гладкое лицо покрылось испариной и стало желтым.
5. Наместник Цезаря и наместник Бога
После выборов архиепископа прекрасная Александрия сделалась ареной всевозможных битв, разыгрывавшихся то на городских улицах, то в письмах и донесениях, направлявшихся из областной столицы в Константинополь и в обоих случаях одинаково горячо интересовавших все население. Два первых лица города, наместник и архиепископ, спорили о том, кому править Александрией.
Более образованная часть населения (как язычники, так и христиане) стояла на стороне наместника Ореста.
По сравнению с сорокалетним архиепископом Кириллом, преимущества оказались не на стороне шестидесятилетнего Ореста. Орест не был египтянином. Он происходил из знатнейшего и богатейшего коринфского семейства, быстро сделал карьеру в нескольких побережных городках Малой Азии, а затем в военном министерстве Константинополя и, наконец, в сравнительно молодом возрасте, стал провинциальным управителем, а затем и пожизненным наместником всего Египта. Он любил страну, в свободные часы предавался археологическим изысканиям и не усердствовал чрезмерно в работе. Текущие дела решали его чиновники, а он аккуратно подписывал все, что подавалось на подпись. В течение двадцати лет управления он ни разу не был особенно озабочен судьбами своей провинции. Он сумел лучше большинства своих предшественников блюсти правосудие, а в кротости и человечности превзойти всех. Главное было то, что в Константинополе им были довольны и ни разу не предлагали просить отставки вследствие «расстроенного состояния здоровья». Он знал двор и столицу. Там считалась лучшей та провинция, о которой меньше всего говорили, и его гордостью было сделать Египет лучшей провинцией Римского государства. К тому же Орест отлично понимал, что кесарево надо отдавать кесарю. Непрерывное существование Римского государства было для него само собой разумеющимся основанием, на котором покоилась его жизнь и наличность неисчислимых миллионов. Император мог быть безумным убийцей или человеколюбивым философом, — для Ореста это ничего не меняло в существе государства Упадет ли в одном случае несколько сот голов, или столько же сот людей в другом случае будут награждены за свои добродетели, это было совершенно безразлично. Это ничего не меняло в идее государства, а главное — в том могучем государственном механизме, в котором он — наместник Египта — являлся далеко не последней частью. Все могло идти вкривь и вкось, за четыреста лет не случилось дня, чтобы в каком-нибудь углу неизмеримого государства не было войны или восстания, могущество и величие Рима продолжало невредимо и неизменно царить над всей цивилизованной частью мира Священное Римское государство давало возможность всем своим гражданам, — а прежде всего избранному греческому народу, — исполнять назначение человека: умеренно наслаждаться жизнью, не забывая себя, служить государству и заниматься искусством и наукой.