— Будьте осторожны, — сказал Сенека. — Ни слова больше!
С пренебрежительной гримасой Лукан вместе с Британником вышел в раздевальню. Сенека последовал за ними. Но по дороге он несколько раз оглядывался на странного незнакомца.
— Кто он такой? — мысленно спрашивал себя философ.
XI. Братья
Отдыхавший еще долго храпел. Он не решался высунуть голову из-под покрывала. Лишь когда последние удалявшиеся шаги замерли, он, почувствовав себя в безопасности, вскочил с ложа.
Это был Зодик.
Он оделся с величайшей поспешностью и, едва успев накинуть тогу, побежал в императорский дворец.
Поджидавший его Нерон нетерпеливо ловил каждый звук, который вылетал из его уст.
— Сенека, Лукан, Британник, — прохрипел Зодик, задыхаясь.
— Британник? — император уцепился за это имя.
Зодик передал Нерону слова его сводного брата.
— Это все? Больше ничего? Значит, он не насмехался?
— Нет.
— Только это? И он даже не улыбнулся?
— Я пересказал тебе все, слово в слово!
Зодик воодушевился и, подражая голосу Британника, словно волк, пытающийся блеять, как ягненок, повторил: — «оставь его, он слабый поэт!»
— Я это уже слышал, — прервал Нерон, багровея от гнева.
Самые слова Британника он тотчас же забыл, хотя они и взбудоражили его в первое мгновение. Но они оставили в нем глухую боль и подозрение, неопределенное, томительное чувство, туманившее его сознание.
В этом состоянии он был неспособен понять смысл, вложенный в слова «слабый поэт». Он не мог себе представить, из каких побуждений его сводный брат высказал такое мнение? Он искал причины, объяснения… Быть может, Британник страдает от своей отверженности и испытываемых унижений? Быть может, он сокрушается о прошлом и мечтает о престоле? Все возможно!
Император спрашивал себя, что делать? Лукан изгнан, с ним покончено. Сенеку одним жестом можно заставить заговорить иначе; он всегда готов отречься от собственных слов.
— Британник — вот кто важен!
Они редко встречались. Сводный брат императора вел жизнь осужденного, под наблюдением суровых воспитателей, назначенных двором и в свою очередь состоявших под бдительным надзором.
До сих пор Британник никогда не имел столкновений с Нероном; лишь давно ребенком он в пылу ссоры с детской запальчивостью обозвал его «краснобородым». Нерон простил его, но Британник все-таки принес ему публичное извинение.
В знак подчинения Нерону и признания его власти он явился в цирк в детской тоге с алой каймой. Нерон же по этому случаю облачился в торжественный наряд: белую мужскую тогу. Улыбаясь, стоял он рядом со смущенно-красневшим мальчиком.
Теперь Нерон имел соглядатаев, доносивших ему о каждом шаге младшего брата. Но ничего подозрительного не было доложено.
Император знал, что силы Британника были надломлены, и что его влекло лишь к искусству. Занятия поэзией, пением и музыкой заполняли его дни. Сенека однажды обратил внимание императора на стихи юноши; Нерон потребовал, чтобы их принесли и прочитали ему. Он не нашел в них ничего особенного. Они были коротки, неясны и не подходили для декламации.
Теперь император пробежал их снова и побледнел. Он услышал музыку витающих слов, легких, как дуновение весеннего ветра. Он почувствовал в них что-то простое и непосредственное, и все же это было откровение. Поэт словно покорил себе невидимый воздух и запечатлел причудливую игру вечно-изменчивых волн.
Нерон задумался над тайной его творчества, но не мог ее разгадать. Он хотел проникнуть в эти стихи; однако какая-то невидимая стена преграждала ему путь.
Император послал за Британником. Он принял его, восседая на престоле, увенчанный золотым венком и облаченный в златотканую мантию. Он хотел блеснуть перед братом своим могуществом.
— Император! — приветствовал его Британник, склоняясь до земли.
Нерон испугался его вида. Со времени их последней встречи Британник стал вдвое тоньше. Кожа его напоминала пергамент. Он внушал жалость.
«Бедняга! Он долго не проживет!» — подумал император, с удовлетворением ощупывая собственное здоровое тело, на котором начинал отлагаться жир.
— Что тебе надо? — спросил Британник, на сей раз непринужденно, как брат.
Нерон не мог ответить. На его собственных устах был тот же вопрос: «Что тебе от меня надо?».
Они долго смотрели друг на друга — император и поэт.
Некоторое время Нерон колебался. Затем он решил даже не затрагивать тех вопросов, которые намеревался поставить. Он замаскировал кипевший в нем гнев изворотливыми, цветистыми речами. Он умел играть, ибо в нем была искра художника.
— Я желаю, — начал он тоном властелина, — чтобы между нами восстановилась старая дружба. Люби императора, который с любовью на тебя взирает! Пусть не будет меж нами преград. Забудем прошлые недоразумения и детские вспышки гнева. Я был бы рад видеть тебя при дворе..
— Меня?
— Не удивляйся. Я искренен. Я стремлюсь к торжеству справедливости. Нам надо идти одной дорогой. Я сделаю тебя квестором или консулом, чтобы ты мог проявить во всем блеске свой талант на благо государства. Быть может, ты желаешь стать наместником? Тебе стоит только сказать слово. Хочешь наместничество в Вифинии? Или, быть может, в Сирии?
— Нет.
Нерон почувствовал, что плохо начал. Слишком высоко. И он заговорил иным, более простым тоном, желая внести непосредственность в их отношения. Он был одарен способностью ежеминутно менять свою роль; все интонации удавались ему одинаково легко и ровно.
— Брат, — проговорил он более тепло. — Дорогой брат, меня огорчает твоя отчужденность! Клавдий был нам обоим отцом. Тебе — родным, мне — духовным. Он нас обоих любил. Тебе следовало бы помнить, чем ты обязан ему и мне. Я не могу одобрить твое уединение и нежелание стяжать себе славу. Существуют случаи, когда скромность переходит в гордыню.
— Я болен.
— Мне это известно.
Нерон однажды в детстве видел, как Британника, во время народного празднества, свели судороги. Сборище было тотчас распущено, ибо всякий несчастный случай считался у римлян дурной приметой. Лицо маленького брата посинело, жилы на шее вздулись, на губах выступила пена.
Британник страдал падучей, «святым недугом», «божественной болезнью», которая приписывалась Геркулесу; одержимый ею почитался сильным духом, провидцем и отверженным, блаженным и страдальцем.
Император больше не испытывал жалости к брату. Он даже завидовал ему, находил его таинственным.
— Тебе не следовало бы чуждаться меня, — сказал он, — я никогда не вижу тебя на состязаниях, гладиаторских играх и торжествах.
— У меня нет времени.
— Я понимаю; ты пишешь, занят литературой! Да, творческий путь длинен, но жизненный путь — короток, так сказал Гиппократ, признавая даже бессмертных поэтов — смертными. Право, мы должны торопиться жить! Я читал твои стихи. Некоторые строки увлекли и очаровали меня. Ты обладаешь дивным даром, свежим и непосредственным. Образы твои ясны, музыка стиха совершенна. Ты, как я, предпочитаешь дактиль и анапест хорею и ямбу. По-моему, ямб — детская забава. Сходимся мы также и в понимании искусства. Ты тоже написал стихи об Аполлоне. А твои асклепиадические строфы смутно напоминают начало моего «Агамемнона». Не находишь ли ты, что мы и как поэты родственны?
— Может быть.
— Я заключаю из некоторых твоих слов, — проговорил Нерон, — что ты пренебрегаешь общественной жизнью и не интересуешься политикой. Быть может, ты прав. Все, созданное полководцами и императорами — мимолетно. Триумфальные арки рушатся, и победы предаются забвению. Но хотя Гомер пел тысячу лет тому назад, хотя шесть веков прошло со смерти Сафо, и вот уже четыре столетия, как Эсхил покинул бренный мир, однако ныне о них больше знают, чем о Цезаре или Августе. Мы должны дорожить своими мыслями и чувствами, а не богатствами. Я так и поступаю. Я теперь пишу драму о Ниобее. Лукан хотел меня опередить. Подумай! Он каким-то образом услышал о моей теме и попытался украсть ее. Он уже носился с мыслью поставить свою заимствованную у меня драму в Помпее. Но я его призвал, разумеется, не как император, а как собрат по искусству. Я сказал ему, что, если римское право ограждает частную собственность и сурово преследует присвоение хотя бы одного асса или сломанной сковороды — тем более мы должны охранять духовные ценности, которые дороже золота и жемчужин. Лукан немного поворчал, но должен был признать мою правоту. Откровенно говоря, я обычно не обращаю внимания на подобные вещи, но данная тема мне особенно близка. Ниобея, дочь Тантала, унаследовавшая от отца тоскующую душу, является, однако, счастливейшей матерью цветущих детей. Завистливые боги не могут равнодушно на это взирать и карают Ниобею. Я ежедневно работаю над этой драмой. Начало мне удалось. Пишу я ее на латинском языке, чтобы она была доступна народу. Ничего не поделаешь! Подчас и великие художники должны идти на уступки. Я вложил в это произведение все, что мог. Окаменение происходит в конце на открытой сцене.