— В кого?
Отон смущенно улыбнулся.
— Тебе это покажется странным: в свою собственную жену. Да! После того, как я испытал все соблазны и познал всех женщин: блондинок, рыжих, брюнеток — я к ней вернулся. Меня влекло к ней не раскаяние, а снова вспыхнувшее желание. Брак имеет свои эпохи; старая любовь пробуждается к новой жизни, по-новому озаряется. То, что уже вошло в привычку, становится вдруг необычным, искушает, как грех. Мы снова возвращаемся ко всему, чем прежде дорожили, мы опять переживаем восторги прошлого, принимая их, как дар судьбы.
— После скучной однотонности голубых и серых глаз — я снова восторгаюсь ее серыми очами; в них — все переливы радуги. Я брежу ею, как школьник. Признаюсь, что летняя резиденция, о которой я тебе говорил, составляет часть этой же мечты. Мы пресыщены городом и хотим от него бежать. Нам опостылели пыль, шум, каменные здания…
— Жить где-нибудь далеко, в уединенной тиши! Дремать под хрустальный лепет волн, смотреть на пастушков, гонящих стада, купаться в серебряной реке и жить поцелуями…
По улице проехала телега, и грохот ее прервал пастушью идиллию Отона.
Император рассеянно слушал друга. Он не верил его словам; он был убежден, что Поппея любит только его, Нерона.
— Я пеню город больше, чем ты, — проговорил он, — люблю Рим и Афины; шум и свет, пурпур я лохмотья.
Он отпустил Отона, который немедленно отродился к казначею, чтобы получить пожалованные ему деньги. Пересекая приемную залу, он нашел ее переполненной. Больше всего собралось артистов, явившихся приветствовать непобедимого венценосного собрата по искусству. Среди них были трагики, певцы и комики, громко и самоуверенно разглагольствовавшие. Своими развязными манерами они подчеркивали, что приняты здесь, как любимцы.
Бедные горожане, безнадежно жалкие просители ждали с раннего утра и не предвидели наступления своей очереди. Прежде чем впустить их во дворец, их обыскивали.
Они бросали благоговейные взоры на артистов, каждое слово и движение которых заключало, казалось, какую-то тайну.
Никогда нельзя было знать, живут ли эти артисты или играют. Поза стала их второй натурой. Они утратили естественный голос и в жизни продолжали быть лицедеями, словно всегда исполняли какую-то роль.
Один из них, актер театра Помпея, изображавший на сцене Геркулеса и Юпитера, насупил брови и стал метать на присутствующих зловещие взоры. Измученные ожиданием просители робко вступали в разговор с артистами, расспрашивали их об императоре и всячески старались снискать себе их благоволение и заступничество.
Вдова какого-то сенатора со слезами на глазах жаловалась, что дети ее ходят в лохмотьях. Убогий старичок сетовал, что, проработав двадцать лет на императорской фабрике пурпура, он теперь, полупарализованный, выброшен за борт. Он надеялся выхлопотать себе пособие. Кряхтя, он протянул немощные руки, чтобы показать их всем. Артисты обступили его и разглядели его со всех сторон, словно изучая редкий художественный экземпляр. Актер, изображавший Геркулеса и Юпитера, решил использовать его беспомощные старческие движения для роли дряхлого Приама.
Секретарь впустил к Нерону сперва артистов театра Помпея, затем театра Марцелла и Бульбуса, наконец, флейтистов и представителей общества арфистов.
За ними должны были последовать плясуны и участники гонок на колесницах, но император внезапно прекратил прием: кто-то постучался в потайную дверь.
Вошла Поппея. Это была ее первая встреча с Нероном после его триумфа, который она с полным правом могла считать и собственной победой. Она гордо подошла к императору, словно уже поднималась на ступени трона.
— Любишь ли ты меня? — спросила она почти вызывающе.
— Люблю.
Лицо Нерона было спокойно и ясно. Не оставалось ни следа горечи или нерешительности. Поппее казалось, что отныне на ее пути нет больше преград.
— Мой певец! — томно проговорила она и припала к его губам, прижимаясь к нему всем телом; затем спросила: — Ты устал?
— Нет, — ответил император, — впрочем, да, немного.
Поппея вопросительно взглянула на него.
— Неудивительно, — проговорил он, — блеск меня ослепил, аплодисменты оглушили меня. Я подавлен счастьем. Я отведал божественный нектар и опьянен…
Император все еще переживал свой успех; он ни о чем другом не думал и был полон восторга.
— Помнишь ли ты все? — спрашивал он. — Все ли ты заметила? Видела ли ты, как народ и судьи рукоплескали? И как поэты возвеличивали императора, в то же время бледнея от зависти к сопернику? Жалкие ничтожества! С каким наслаждением они бы подкопались под меня! Но я на страже! Нерон победил все и всех! Даже разгром парфян не был для меня таким триумфом!
Он подвел Поппею к венкам, показывая ей каждый в отдельности и увлекаясь обсуждением предстоявшего ему вторичного выступления. Ни о чем ином он не мог говорить.
Он словно и не замечал Поппеи, не ухаживал за ней, не домогался ее ласк и как-то снисходительно целовал ее, даря ей любовь, как одолжение.
Поппея терялась в догадках.
«Не допустила ли я ошибки? — подумала она. — Я создала его успех, обеспечила ему рукоплескания, а теперь…»
Казалось, что ее ставка проиграна. Она, устроившая вечер, ведшая все переговоры, столько потрудившаяся и купившая на свои средства аплодисменты, с изумлением убедилась, что император как будто остыл к ней.
— Принимал ли ты кого-нибудь? — спросила она.
— Да, Отона.
Поппея сама послала мужа во дворец для подготовления почвы.
— О чем он говорил? — полюбопытствовала она. Голос ее дрожал.
— По обыкновению болтал обо всем.
— И обо мне?
— И о тебе.
Нерон опять подошел к венкам, но Поппея остановила его.
— Выслушай меня! Я не могу дольше так жить! Он меня преследует, подстерегает, приставил ко мне тайных соглядатаев…
— Неужели?
— Я его боюсь! Он часто так странно на меня смотрит и не говорит ни слова, только пронизывает меня глазами. Он убьет меня!
— Он? — презрительно бросил Нерон. — Я его знаю: он — низкий трус.
— Но он хочет убрать меня отсюда: увезти меня от тебя, куда-то далеко, на взморье. Спаси меня! — воскликнула Поппея. Затем взмолилась:
— Не отпускай меня с ним! Оставь меня у себя! Я не люблю его! Люблю только тебя одного!
Она разразилась рыданиями. По лицу ее катились неестественно красивые, словно алмазные, слезы; они у нее были всегда наготове, так же как смех и гнев.
Нерон с покровительственным видом стер слезы с ее лица.
— Ты меня не любишь! — продолжала она, всхлипывая. — Теперь, когда я люблю тебя больше всего на свете, когда ты стал велик, стал первым в мире — ты разлюбил меня, я это знаю! — И она стала бессвязно бормотать: — Покинь меня! Нет, не оставляй меня! Я сема навсегда уйду, ты меня никогда больше не увидишь! Нет! Я вечно буду у твоих ног! Ты напрасно гонишь меня…
Рыдая, она кинулась к нему на грудь. Нерон не отстранил ее; он дал ей выплакаться, пока она не устала, как полудремлющее дитя.
Плач этой женщины не был ему в тягость. Сознание, что он покорил ее своим искусством и что она теперь вся в его власти — являлось частью его триумфа. Он успокоил ее добрыми словами. Прижав свои уста к ее разгоряченным губам, он заглушил ее жалобы.
После ее ухода он отправился в общество арфистов, где ему был оказан торжественный прием и где его имя Люций Домиций Нерон было занесено в список членов. Он полагал, что удостоен этого не только на основании существовавшего для артистов устава, но и вследствие признания его самими артистами истинным художником, а не дилетантом.
Император пожертвовал обществу арфистов крупную сумму.
К нему явились послы далеких восточных провинций и греческих островов с просьбой, чтобы он выступил у них, ибо везде народ жаждет услышать божественного артиста.
Один из преторов предложил ему за выступление миллион сестерций.
— К сожалению, это невозможно! — Нерон горячо пожал претору руку и добавил: — Все мои вечера уже наперед разобраны.