— Тише! — крикнул я, услышав через открытое окно, как интеллигентный Анатольев швырнул в сердцах трубку и крикнул, чтобы его больше ни с кем не соединяли. Он подошел к окну. Встретился со мной взглядом. Я не увидел в нем недавней уверенности. Что-то не так… И подумал, что вот так же ситуацию сейчас зондируют по всей стране, не зная, как вести себя дальше, пока не определятся новые властители…
Полковник Анатольев вздохнул и принял мудрое решение.
— Всех отпустить! И правых и виноватых. Потом разберемся. Кто насколько прав или виноват. Зачинщики, те и другие, никуда от нас не денутся. Мы знаем их адреса, как и адреса их любовниц. Словом, пока обстановка не ясна, все свободны, но не избавлены от ответственности за содеянное. Это всем ясно? Тогда — по домам! И скажите спасибо.
Я привез отца Никодима к нам домой уже среди ночи. Пока нашли машину, пока ее завели… Мы оба едва держались на ногах.
Дома уже все знали всё. О происшедшем сообщила по телевидению Елена Борисовна. В том числе и о том, что мы арестованы. Сначала держалась, только губы дрожали, потом разревелась. Вполне могут уволить за неприкрытое выражение неподдельных чувств к преступному режиму. Она так и сказала. И даже успела попрощаться со своими любимыми телезрителями, что, впрочем, делала уже не в первый раз.
— Будете дожидаться здесь, пока новая власть определится, что хорошо, что плохо, что нравственно, что безнравственно, или, не дожидаясь репрессий, вернетесь к семье и пастве? — спросил я отца Никодима.
— Я должен быть с ними, — сказал он. — Завтра, Павел, отвези меня. Притом оставаться здесь небезопасно, в том числе для тебя. Поэтому милости просим ко мне.
— Как хотите, а я останусь здесь! — сказал батя. — Буду я бегать! Нам человек свой дом доверил, жили в нем, жили, амортизировали, понимаешь, за милую душу… И теперь бросить все? Вы как хотите, а я останусь.
— Все останемся, — сказала Мария. — Они того и ждут, что побежим. Чтоб дом забрать. Тем более что дарственной до сих пор не прислал…
Она прервала свою речь, ибо в калитку постучали. Я вышел во двор. За калиткой стоял офицер в странной, я такой еще не видел, форме.
— Вы Уроев Павел Сергеевич? — спросил он.
— Он самый, — сказал я. — А в чем дело?
— Вы откройте, — сказал он, оглянувшись. — Я прибыл от Радимова, третий день как добираюсь до вас…
Мы вошли с ним в дом. Я показал ему свой паспорт, он мне свое удостоверение фельдъегеря.
— Просил передать этот пакет… — Он достал из своей сумки пакет из вощеной бумаги, опечатанный сургучом.
— Ой! — подскочила Мария. — Неужели дарственная?
— Не знаю, — сказал капитан. — Вы же слышали, что случилось? Он предвидел это и спешил отдать последние распоряжения и долги. Вы уже третьи, у кого я вчера и сегодня побывал. Одних карточных долгов он велел передать на десять тысяч. А вам этот пакет.
Мария рванула его из моих рук, поднесла ближе к свету.
— Дарственная! — прошептала она. — Дом теперь наш!
И поцеловала капитана, кинувшись ему на шею, отчего он пошатнулся.
— Чаю с дорожки, — засуетился отец. — Или чего покрепче?
— Не могу, — замотал головой капитан, упав из объятий Марии в кресло. — Мне еще по двум адресам, куда велено передать последнее прости.
Он откинул голову и захрапел.
— Вот ведь человек! — сказал отец. — Не то что… — И погрозил пальцем кому-то вверх. — Помнит долги-то. Не отдает, а и не забывает! Счас таких нету. И не будет! — уверенно заключил он.
Мы смотрели на спящего капитана. Мать встала перед ним на колени и стала снимать с него сапоги.
— Носки-то все мокрые! — сказала она. — Не стой, отец, найди сухие портянки. Вон как измаялся. И ты не стой! — прикрикнула она на Марию. — Хватит на бумажку-то любоваться. Твой дом, твой… Куда денется. Иди постели наверху. А вы, батюшка, сели бы и чаю с малиной. Сырость одна на дворе. Простыть можно. Завтра Паша вас отвезет, встанете пораньше… Куда ж теперь на ночь глядя?
Ночью я не спал. Пару раз вставал, подходил к роялю, полагая, что музыка даст успокоение, но никак не мог сосредоточиться.
Как будто не заводился мотор. Чихал, вяло схватывал… И замолкал. Тогда я вышел на террасу, полную лунного света, включил радиоприемник.
— …не перестал оставаться последней надеждой на возвращение этой великой державы в лоно цивилизованных народов. Последние события позволяют предположить, что по-прежнему в стране сильны тенденции возврата к старой системе, хотя она уже зарекомендовала себя отжившей и мертворожденной. Младенческий возраст демократии не позволил беспрепятственно…
Я приглушил приемник, услыхав чьи-то шаги. Это был отец Никодим.
— Не спится? — спросил я. — Я вот тоже. Устал как собака, а все равно… Как подумаю, что будет завтра, кому достанется власть…
— Я думаю о другом, — вздохнул отец Никодим. — Признают ли меня дети убитого мной? Ведь придется когда-нибудь все им сказать, до того, как узнают сами от посторонних людей.
— Думаете — откроется? — спросил я первое, что пришло в голову.
— Я убил их отца, человека, когда-то заразившего меня постоянным поиском соотношения зла и добра, позволяющего творить благо для его детей. Он будто мне мстит! Ведь если бы он успел до своей гибели совершить достаточно зла по отношению к собственным детям, так что они не могли вспоминать его без содрогания и ужаса, я смог бы в полной мере одарить их всем, на что способна моя душа, чувствующая вину перед ними. И у них был бы я, любящий отец, с кем они забыли бы отца настоящего. Но когда зла недостаточно, то люди, а дети тем более, легко забывают его. И потому не способны воспринять добро в полной мере. И потому остаются в несчастье, постоянно колеблясь между злом и добром, не всегда различая их. Разве не познали многие народы истинную ценность согласия и братской любви, лишь выбравшись из кровавой купели братоубийства преображенными?
— Мы бывали, отец Никодим, не раз в этой купели… Или забыли нашу историю? Я подумал о другом. Вот мы работали с вами шоферами. Часто на морозе мотор никак не заводился. Чихал, с трудом проворачивался, потом глох. Не это ли происходит с тем, что затеял Радимов? Какой такой мороз не позволяет раскрутиться? Вечная мерзлота в душах?
— Этого я не знаю… — сказал отец Никодим. — Могу лишь предположить, что каждому народу или человеку отведена своя мера страданий или своя цена, которую он должен заплатить за истину…
— Уже поздно, отец Никодим, — сказал я. — Утром встанем пораньше.
Утром я отвез его домой. Дорогой он молчал, глядя прямо на дорогу. Я думал о том, что предстоит. О том, что происходит. И о том, что следует сделать.
Когда мы подъехали к его дому, женщина с двумя детьми вышла к нам, держа их за руки. Она обняла отца Никодима, припала лицом к его груди. Дети стояли рядом и смотрели исподлобья.
Часть III
1
В филармонию я приехал уже под вечер. Там все шушукались небольшими группками, а при виде меня смолкали и отводили глаза.
Что, уже началось? Я посмотрел на всякий случай на доску объявлений. Никаких новых приказов не было. Хотя, кроме меня, отдавать их было некому. Но мало ли…
— Всем на репетицию! — сказал я. — Вы что, не слышали?
— Это вы не слышали, — сказала мне староста. — Вышло распоряжение. Все руководители и начальники в нашем Крае должны пройти аттестацию. Без этого никого не допустят к работе.
Я смерил ее взглядом. Певичка не ах, строила глазки, постоянно напрашивалась на общественную работу, полагая, что этим можно компенсировать отсутствие вокальных данных.
— Где Елена Цаплина? — спросил я. — Я принял ее в наш хор. Она приходила?
— Приходила, — сказал наш концертмейстер. — Но у нее нет слуха! Не говоря уже о голосе.
— И вы ей об этом сказали.
— Дали понять, — улыбнулся он. — А что, Павел Сергеевич, решили заработать пару-тройку очков у новой власти? Ведь ее дядюшка как пострадавший, возведенный в сан мученика, теперь в фаворе.