Иногда Винсент приходил ко входу на шахту и там, сидя на своем складном табурете, быстро зарисовывал все, что видел вокруг. Эти наброски, еще неумелые, словно сделанные детской рукой, с головой выдавали неопытность рисовальщика и не слишком высоко оценивались даже им самим: «Они немного напоминают некоторые рисунки Лансона или английские гравюры на дереве, правда они еще грубее и намного более неуклюжие». (Впоследствии Винсент признается, что уничтожил все созданные в то время рисунки.) И все же он планировал создать два больших рисунка, один из которых должен был изображать углекопов, спешащих утром на шахту («скользящие мимо тени, едва различимые в сумерках»), а другой, парный к нему, – их возвращение (с «эффектом коричневых силуэтов, слегка тронутых светом, на фоне пестрого закатного неба»). Задолго до того, как он прошел весь «Курс рисования», Винсент попробовал воплотить в жизнь первый из этих рисунков. «Я не смог удержаться и набросал довольно большой рисунок с углекопами, идущими к шахте», – рассказывал он Тео.
В суматохе безумного стремления к новой цели один образ особенно занимал Винсента, и он возвращался к нему снова и снова. «Я уже пять раз рисовал „Сеятеля“, – писал он в сентябре, – и намерен взяться за него снова. Эта фигура чрезвычайно занимает меня».
Шахтеры на снегу. Рассвет. Карандаш. Август 1880. 13 × 20 см
В октябре 1880 г., через два месяца после того, как Винсент провозгласил себя художником, он покинул Боринаж. Ему оставалось жить чуть менее десяти лет – четверть отмеренной ему жизни. С железнодорожной станции в Монсе, на которую он прибыл почти два года назад, Винсент отправился в Брюссель. Но теперь вместо пачки проповедей он вез с собой внушительную папку собственных рисунков. Он жаловался, что «натерпелся мучений в бельгийской черной стране», и теперь, чтобы забыть о прошлых страданиях и «самому начать создавать стоящие вещи», ему необходимы мастерская получше, общество других художников и возможность видеть достойное искусство.
Но как бы то ни было, траектория короткой и ослепительной художественной карьеры Винсента была уже определена. Он всегда будет стремиться достичь мастерства в изображении человеческой фигуры – мастерства, которое всегда будет от него ускользать. Ему суждено было создать одни из самых совершенных в истории западного искусства пейзажи, но именно фигура до конца дней оставалась наиболее интересным объектом для Винсента, неизменно увлеченного идеей выразить чувства, которые он так ценил, привязанности, к которым так стремился. Унаследованная им от матери глубокая вера в преображающую силу труда – та самая, что помогла ему выжить в Англии, Амстердаме, Брюсселе и Боринаже, – отныне была направлена на достижение практически невозможного – успеха на поприще искусства. Его слепой напор и дальше будет стоить ему огромных усилий и причинять страданий не меньше, чем он пережил на мертвых пустошах черной страны.
Винсент и впредь будет метаться между клятвенными заверениями, что он твердо намерен изучить основы нового ремесла, и воплями отчаяния из-за своего слишком медленного прогресса. Он неоднократно выдвигал грандиозные планы самосовершенствования, но все они, как прежде его стремление преуспеть на религиозном поприще, быстро разбивались о нетерпение, разбросанность и страх неудачи. Точно так же как многие из его рисунков остались неоконченными (процесс превращения наброска в завершенный рисунок он находил трудным и даже губительным), амбициозные проекты, начатые в порыве чуждого благоразумию энтузиазма и не доведенные до конца, будут нередки в его карьере.
Избавленный от гнета сторонней оценки, Винсент мог позволить себе быть одновременно бесконечно оптимистичным и безжалостно критичным по отношению к результатам своих трудов; он неустанно надеялся на чудесную перемену к лучшему – удар молнии, глас Божий, явление ангела. «Я работаю как сумасшедший, хотя пока результаты не сильно обнадеживают. Но я твердо верю, что в свое время эти колючки расцветут белыми цветами, а бесплодные на вид усилия на поверку обернутся родовыми схватками», – писал он брату из Боринажа, высказывая мысль, которая еще не раз повторится в его письмах. Внезапный отъезд Винсента в Брюссель – буквально через несколько дней после того, как он заявил Тео, что ему «лучше остаться здесь и работать, сколько есть и будет сил», – явился первым в череде побегов, предпринятых в попытке сохранить надежду.
Боринаж определил всю будущую эмоциональную жизнь Винсента. Когда в июне Тео прислал брату пятьдесят франков, это не только способствовало возрождению их дружбы, но и положило начало финансовой зависимости, которая сохранится до конца жизни Винсента. В следующие месяцы Винсент несколько раз пытался жалобными, но настойчивыми аргументами убедить брата в необходимости дальнейших пособий – подобные просьбы станут постоянным рефреном их будущей переписки. «В самом деле, чтобы работать как следует, надо иметь самое малое сто франков в месяц», – писал он в сентябре, многозначительно цитируя далее знаменитые слова Бернара Палисси: «Бедность мешает преуспевать выдающимся умам». Именно деньги сделали смену позиций старшего и младшего братьев в семейной иерархии очевидной и неоспоримой. «Если я опустился на самое дно этого мира, то ты, напротив, возвысился», – признавал Винсент, открывая двери в новый мир подозрительности и недоверия. В то же самое время деньги довели до небывалой крайности стремление Винсента возродить товарищеские отношения с братом. Одной только магии братского союза стало уже недостаточно; Винсенту требовалась абсолютная готовность Тео самоотверженно поддерживать его в художественном становлении. По мнению Винсента, его творчество было их общим детищем, которое увидело свет только благодаря достопамятному напутствию Тео летом 1880 г.
При этом «гнетущая зависимость» Винсента (по его собственному выражению) заставляла его испытывать вину и досаду. Обуреваемый чувством вины, Винсент уверял брата, что трудится не жалея сил, призывал его к терпению и униженно обещал непременно вернуть ему истраченные деньги. («Однажды я выручу пару грошей за какую-нибудь из своих почеркушек», – писал Винсент, только что провозгласивший себя художником.) Под влиянием досады он пытался манипулировать братом, настойчиво требуя денег и разражаясь праведным гневом, ибо задержка очередного вспомоществования была в глазах Винсента грубым нарушением условий их партнерства. К моменту, когда Винсент покинул Боринаж, Тео полностью занял место их отца в этой привычной для Винсента схеме отношений: братья оказались вовлечены в порочный круг, где раздражение подчас перевешивало благодарность, любая поддержка оказывалась недостаточной, а великодушие и щедрость вознаграждались открытым пренебрежением. В сентябре Тео пригласил Винсента приехать в Париж. В ответ Винсент намекнул брату, что очень хотел бы посетить Барбизон, и под этим предлогом вытребовал дополнительную сумму, а сам взял и без всякого предупреждения отправился в Брюссель.
В конце концов благодаря чудесной силе своего воображения Винсент вернулся из Боринажа, сохранив идею о великой, преображающей все и вся силе, невредимой и не затуманенной годами поражений и страданий. «Что же касается моей внутренней сущности, – писал он Тео, – то она осталась прежней… Но кое-что все же изменилось, теперь я думаю, верю и люблю глубже, чем думал, верил и любил раньше». Дарить утешение по-прежнему было его главной целью; истина по-прежнему виделась ему главным средством ее достижения; печаль, как и прежде, была для него главным и все искупающим чувством. Воображение Винсента уже занялось превращением своего прошлого изгнания и нищеты в блаженную пору, когда им владело одухотворяющее оно – «сокровенная печаль», которую он находил в работах своих любимых художников. В своем собственном искусстве он поклялся стремиться к «более благородному, достойному и, если можно так выразиться, евангелическому тону». О том, что ему предстояло свершить, он говорил словами Писания («Тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их»), а пережитое им в черной стране перерождение интерпретировал ни много ни мало как воскрешение из мертвых. «Именно тогда, в крайней нищете, – писал он, – я почувствовал, как возвращается ко мне былая сила, и сказал себе: „Что бы ни было, я еще поднимусь. Я возьму в руки карандаш“».