И наконец, Винсент отважился погрузиться в беспросветные глубины шекспировского «Короля Лира». «Господи, как прекрасен Шекспир! – восклицал он в первом после долгого молчания письме. – Есть ли на свете другой столь же таинственный автор?»
Читателя вроде Винсента, в духе времени питавшего слабость к историям об искуплении страданий и торжестве любви, «Король Лир» удручал своей безысходностью. Смерть Корделии в особенности оскорбляла мировоззрение Викторианской эпохи, и поэтому в постановках пьесы шокирующий финал часто заменяли счастливым концом. Должно быть, Винсент находил какое-то странное утешение в трагедии отца, безмерным горем оплатившего собственные ошибки, в страданиях того, кто с полным правом мог сказать: «Я не так перед другими грешен, как другие – передо мной». Винсент выражал особое восхищение образом Кента, «благородного и выдающегося» графа в обличье слуги, наказанного за честность и прямоту. Но с приближением зимы Винсент начинает отождествлять себя с другим самоотверженным персонажем пьесы – оклеветанным старшим сыном Глостера Эдгаром. Изгнанный Лиром, не узнанный своим ослепленным отцом, он живет в шалаше, притворяясь сумасшедшим, в ужасе бежит от невидимых мучителей, «гложет падаль и запивает болотной плесенью». «Бездомные, нагие горемыки… В лохмотьях, с непокрытой головой и тощим брюхом»…
Согласно свидетельствам очевидцев, в ту зиму Винсент, с грязным лицом, босой и одетый в лохмотья, не обращая внимания на метели и грозы, блуждал по продуваемым всеми ветрами окрестностям. Бывшие знакомые, в числе которых был Дени, предупреждали его: «Ты повредился рассудком». Да и по собственному заключению Винсента, крестьянам, встречавшимся на его пути, он должен был казаться сумасшедшим. «Господь Иисус тоже был сумасшедшим», – отвечал Винсент, окончательно убеждая тех, кто слышал это, в своем безумии. Он беспрестанно потирал руки, словно пытаясь избавиться от несмываемого пятна. Проходя мимо сарая, где он спал, соседи часто слышали рыдания. Рассказывали, что Винсент «доходил до крайней степени неприличия», срывая с себя одежду, и, подобно Эдгару, «подставлял свое нагое тело под удары непогоды». «Неприкрашенный человек – и есть именно это бедное, голое двуногое животное, и больше ничего». Однажды Винсент пережил собственный момент лировской жалости: увидев рабочего, соорудившего рубашку из мешка, на котором было по трафарету выведено: «Осторожно! Хрупкий багаж!» – «он не посмеялся, – рассказывал один из местных жителей, – но еще несколько дней с сочувствием вспоминал об этом». В своем сборнике религиозных песен Винсент подчеркнул следующие строки:
Моя душа скорбит смертельно.
Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?
Далеки от спасения моего слова вопля моего.
Я вопию днем, – и Ты не внемлешь мне, ночью, —
и нет мне успокоения. Сила моя иссохла, как черепок;
И Ты свел меня к персти смертной.
Мысли о самоубийстве непрерывно преследовали Винсента в эти месяцы беспощадного самобичевания. С того июльского дня, когда на вокзале он смотрел вслед уходящей матери, им владела меланхолия. «Казалось, что мы прощаемся навсегда», – писал он ей. Лишь месяц спустя, когда Евангелический комитет официально оформил его неудачу в Пти-Вам, еще более жалобно он писал брату Тео: «Моя жизнь шаг за шагом утрачивает свою ценность и значение и становится безразличной мне самому».
Если Винсент и не предпринимал осознанных попыток свести счеты с жизнью, он еще до конца зимы отправился в путешествие, которое легко могло бы привести к тому же исходу. Примерно в начале марта, изнуренный голодом, слабый и не по погоде одетый, Винсент покинул Боринаж и отправился на запад. Часть пути он проделал на поезде: несколько оставшихся у него франков позволили ему добраться до границы с Францией. Дальше он шел пешком. Возможно, целью этого путешествия был Кале – город на северо-западе в ста пятидесяти километрах от границы с Бельгией, где от дорогой его сердцу Англии Винсента отделял бы только Ла-Манш. Чуть ранее он в отчаянии написал преподобному Слейд-Джонсу в Айлворт – единственное место, где его деятельность не окончилась провалом. Слейд-Джонс явил редкий энтузиазм, предложив построить в Боринаже «несколько маленьких деревянных церквей». Этот обманчивый лучик надежды, казалось, оставался для Винсента единственным шансом воплотить в жизнь мечту проповедовать Евангелие.
Эта ли или какая-то другая путеводная звезда заставила Винсента покинуть черную страну, но тяготы путешествия превзошли даже его недюжинную способность терпеть лишения. Измученный ледяным дождем и пронизывающим ветром, не имея денег купить еду или оплатить кров, Винсент, «как бездомный, брел и брел целую вечность, не находя нигде ни отдыха, ни пищи, ни укрытия», – вспоминал он позднее. Он спал в брошенных повозках, поленницах и стогах сена и просыпался, покрытый коркой инея. Он искал работу: «Я готов был согласиться на что угодно», – но никто не хотел нанимать странного бродягу. «Я был в чужой стране, без друзей и какой-либо помощи, – рассказывал он, – страдая от множества невзгод». Прежде чем повернуть обратно, Винсент дошел до Ланса, преодолев в общей сложности около шестидесяти километров. На обратном пути он ненадолго остановился в Курьере, неподалеку от Ланса, где находилась студия Жюля Бретона. Его живопись и поэзия давно были любимы Винсентом. Во времена работы в «Гупиль и K°» ему даже доводилось встречаться с художником. Но все это было в прошлой жизни. Теперь он только постоял на улице перед дверью мастерской, слишком раздавленный, чтобы осмелиться постучать.
Через три дня, сломленный телом и духом, он вернулся в Боринаж. «Это путешествие, – признавался он позднее, – чуть не стоило мне жизни».
В таком состоянии, неделю или две спустя, он оказался в Эттене. Возможно, он доковылял туда пешком (после своего неудачно окончившегося путешествия Винсент жаловался, что хромает), но, вероятнее всего, Дорус, предупрежденный кем-то из местных, отправился в Боринаж и забрал сына – он и прежде неоднократно грозил так поступить. Бесконечные тревоги за судьбу Винсента, ответственность за него, которая тяжким крестом долгие годы лежала на плечах родителей, сделали свое дело: в конце концов Дорус решил взять все в свои руки.
Он решил отправить сына в лечебницу для душевнобольных.
Городок Гел расположен примерно в шестидесяти километрах к югу от Эттена, сразу за бельгийской границей. С XIV в. пилигримы прибывали сюда в надежде обрести исцеление от душевных болезней, которые в то время приписывались проискам дьявола. Пилигримы останавливались в домах местных жителей, иногда задерживаясь на долгие годы и неизбежно играя определенную роль в жизни местной общины. К 1879 г., за несколько столетий подобного паломничества, городок превратился в одну большую психиатрическую лечебницу под открытым небом – «город простаков». За исключением небольшой клиники, там не было ни камер, ни палат, ни стен. Тысяча «помешанных» – как их всех без разбору называли – жили в окружении десятка тысяч людей в здравом уме. Они платили домовладельцам за постой, выполняли работу по дому. «Их причуды воспринимаются здесь как нечто само собой разумеющееся, их странностей никто не замечает», – гласил один из рекламных проспектов, который вполне мог попасться на глаза Дорусу.
Во времена, когда в государственных лечебницах пациентов сплошь и рядом сажали на цепь, а зеваки могли, заплатив деньги, вволю над ними поиздеваться, условия жизни в Геле делали непростое для Доруса решение чуть менее мучительным. Расположенный сравнительно близко от дома, городок был в то же время надежно укрыт от посторонних глаз. Как и любая семья Викторианской эпохи, семья пастора Ван Гога не представляла себе более страшного позора, чем несмываемое клеймо безумия. Несмотря на значительные достижения науки в понимании и лечении душевных болезней, сути дела это не меняло. Абсолютно все: шансы Тео сделать карьеру в фирме «Гупиль и K°», вероятность удачного замужества двух младших дочерей и даже положение Доруса, который иначе сгорал бы от стыда, читая проповеди перед своими прихожанами, – все зависело от того, удастся ли семье сохранить трагедию старшего сына в тайне.