За соснами садилось закатное красное солнце, вечернее небо отражалось в заводях; и пустошь, и желтый и бело-серый песок – все было исполнено гармонии… В жизни есть моменты, когда все вокруг и внутри нас дышит покоем и чувством и вся наша жизнь кажется длинной тропой через пустошь.
С приближением отъезда Винсент изо всех сил старался выглядеть бодрым, хотя на душе у него было тревожно. Он повздорил с невестой («Винсент никогда еще не был таким упрямым», – сетовала мать) и пытался уклониться от светских обязанностей. Появление на свадебной церемонии дяди Сента и дяди Стриккера в солнечный августовский день, вероятно, только усугубило в нем ощущение неудачи и отторжения, ведь он снова сворачивал с того единственного пути, к которому лежала его душа.
Через четыре дня после свадьбы Винсент отбыл в одобренную отцом евангелическую школу в Брюсселе. Ему предстояло выдержать трехмесячный испытательный срок, по окончании которого его должны были зачислить на трехлетнюю школьную программу. Родители, провожавшие его на поезд, страшились думать о будущем сына. «Мы провожаем его с тревогой на сердце, – писала Анна Тео. – Его представления об обычной жизни настолько нездоровые, что я сомневаюсь в его способностях учить кого-либо». (Сестра Винсента Анна высказалась прямее и резче: «Боюсь, что ослиное упрямство сильно повредит ему в его новой работе».) Дорус маскировал свои страхи под видом обреченности: «У меня нет иллюзий на его счет. Я не могу избавиться от страха, что нас снова ждет разочарование».
На самом деле брюссельская «школа» была почти фикцией. Не просуществовавшая еще и двух лет, она занимала всего одну комнату, имела одного учителя и пять учеников (из них только трое учились по полной программе). Уроки вел одноногий Дирк Бокма, бывший директор начальной школы, которому помогали несколько евангелистов-единомышленников: время от времени они приходили в школу и давали бесплатные уроки. Ни постоянного преподавательского состава, ни руководства, ни финансирования у школы не было.
Втянутая в ожесточенную междоусобную борьбу внутри крошечного бельгийского протестантского сообщества, школа не смогла найти надежного покровительства и теперь выживала только за счет энтузиазма и энергии ее основателя, молодого проповедника Николаса де Йонге, да за счет милости нескольких благотворителей. В стране, где среди евангелистов преобладали иностранные миссионеры – чаще всего голландские и английские, – де Йонге проповедовал радикальный религиозный национализм. Он был уверен, что донести до людей Писание можно, только разговаривая с ними на их родном фламандском языке, а не на «элитарном голландском», который использовали реформатские проповедники, вроде Доруса Ван Гога. «Фламандцам – фламандский!» – таков был его девиз.
То, что Дорус отправил сына в школу, миссия которой была сравнима с миссией крестоносцев или Дон Кихота, как и то, что Винсент на это согласился, можно объяснить только тем, что обоими руководило отчаяние. Как любой носитель голландского языка, Винсент понимал фламандский и говорил на нем. Тем не менее унаследованный от отца формальный стиль проповедей неминуемо должен был сделать его изгоем в школе, где отдавали предпочтение народному говору и восставали против «голландизации». Склонность нагружать свою речь аллюзиями и сложной риторикой, а также непривычная для него самого манера изъясняться вынуждали Винсента читать свои проповеди по бумаге. Это было нарушением школьного регламента, согласно которому «лекции должны быть доходчивыми и увлекательными, скорее короткими и увлекательными, нежели длинными и мудреными». По воскресеньям, во время уроков Библии в близлежащих Мехелене и Льере, Винсент чувствовал себя точь-в-точь «как кошка в чужом месте». Он признавался, что ему еще далеко до его идеала «истинно народного оратора, способного говорить с людьми серьезно и с чувством, свободно и просто одновременно». В остальные дни он по четырнадцать часов проводил в маленьком классе, вновь стараясь осилить историю, латынь и Библию – теперь на фламандском языке.
Чувствуя приближение очередной неудачи, Винсент вновь погрузился в депрессию и самобичевание. Запершись в своей комнате в Лакене, в северной части города, он отказывался от пищи и спал на полу. А совершая долгие прогулки вдоль канала Шарлеруа, одевался слишком легко, несмотря на холодную осень. По свидетельству его соучеников, в школе он пренебрегал рабочим столом, предпочитая держать тетрадь на коленях, наподобие средневекового писца. Как и в Амстердаме, Винсент любил блуждать по кладбищам и городским окраинам, где «ощущаешь какое-то особое звенящее чувство тоски по дому, с примесью горькой меланхолии».
Спустя годы товарищи Винсента по школе описывали его как угрюмую, болезненно самолюбивую и нервную личность: временами вел себя дерзко и вызывающе («Ах, учитель, мне правда все равно!»), а временами впадал в бешенство от негодования. «Ему было неведомо послушание», – вспоминал один из них. Однажды, когда кто-то из учеников вздумал его поддразнить, Винсент обрушился на обидчика «с такой яростью, что тот сразу от него отстал». «О, это лицо, пылающее возмущением и яростью!.. Я никогда его не забуду. Прискорбно, что человек, истово преданный Господу, так легко выходил из себя». На этом фоне приезд Тео 15 ноября, должно быть, окончательно добил брата-неудачника. С триумфом возвратившись из Парижа, где он руководил стендом «Гупиль и K°» на Всемирной выставке, Тео, несомненно, был окружен ореолом успеха – еще бы, дядюшкин наследник, гордость семьи! Он даже выглядел по-новому, отпустил аккуратную рыжеватую бородку. Контраст с его запутавшимся, мрачным и озлобленным братом был слишком очевидным.
Когда по результатам испытательного срока Винсента отчислили, никто не удивился. Учителя-священники не обнаружили в нем «ни одного из тех качеств, что отличают прилежного ученика». Исключительно из уважения к его отцу Винсенту разрешили посещать занятия, но предупредили, что учителя слагают с себя всякую ответственность. Брату Винсент объяснил свою неудачу объективными причинами: «Я не мог пользоваться в школе теми же правами, которые предоставлены ученикам, чей родной язык – фламандский». Но в Эттене никаким отговоркам никто уже не верил. Новый позор поверг в отчаяние Доруса и Анну. «Мы никому об этом не говорили, – писали родители Тео. – Не говори и ты… Что-то будет теперь?»
Винсент был деморализован. Его снова постигла неудача, и на этот раз – на простейшем из всех возможных уровней религиозного образования. Какой еще путь оставался для него открытым? После того как был вынесен вердикт, Винсент перестал есть и спать. Он заболел и начал стремительно терять вес, так что домовладелец был вынужден написать его родителям, чтобы они «приехали и забрали Винсента домой… Он не спит и, судя по всему, пребывает в весьма нервозном состоянии, – пересказывал Дорус содержание взволновавшего домашних послания в письме Тео в конце ноября. – Мы очень обеспокоены». Ничего не сообщив Винсенту, Дорус стал собираться в Брюссель. Но Винсент и сам тем временем решил уехать. «На дальнейшее пребывание здесь мне просто не хватит средств, – писал он Тео. – Собственно, у меня вообще нет денег». На самом деле Дорус предложил и дальше оплачивать его пансион в Брюсселе до тех пор, пока он не подыщет себе другую работу. Но Винсент отказался.
Чем глубже погружался Винсент в пучину, тем упорнее он цеплялся за мистическое это. За несколько недель до отъезда из Эттена он написал Тео: «Это – чрезвычайно важная черта искусства, она будет и впредь действовать на людей». За недолгое время, проведенное в Брюсселе, Винсент как минимум однажды посетил Королевские музеи изящных искусств. Единственное сохранившееся письмо из Брюсселя почти полностью посвящено искусству и художникам. Это он замечал повсюду: в старом доме, оплетенном виноградной лозой, «как на картине Тейса Мариса»; в тенистой «готической» липовой аллее – сучковатые пни и изогнутые корни деревьев напоминали какую-нибудь «фантастическую гравюру Альбрехта Дюрера». Когда приезжал Тео, братья проводили почти все свободное время, любуясь живописью и рассматривая репродукции. «Как много в искусстве поистине прекрасного, – писал Винсент. – Если суметь запомнить все когда-либо виденное, всегда будет над чем поразмышлять и тебе никогда не будет пусто, не будет одиноко».