Теперь, когда он задавался вопросом, для чего продолжать занятия, когда, кажется, всё против него, ответ, увы, был только один: чтобы с чистой совестью встретить неизбежные упреки разочарованной родни.
Тем не менее, когда в августе подошло время первой проверки – Винсента проэкзаменовал дядя Стриккер, – ему было позволено продолжить учебу. По словам Винсента, Стриккер и Мендес признали его успехи удовлетворительными, хотя нельзя сказать, что их вердикт его окрылил.
Доруса, в целом довольного нынешним положением Винсента, тревожило лишь одно: в новую жизнь сын взял свои прежние привычки и, как и прежде, бо́льшую часть времени проводил в одиноких размышлениях. «Хотел бы я, чтобы он был чуть более жизнерадостным, – писал Дорус, – и не оставался так часто за порогом обычной повседневной жизни». За несколько недель до начала подготовительного курса Винсент жаловался, что пребывает в подавленном настроении. «Иногда душа внутри нас повергается в уныние, и ее гнетет невнятный страх», – признавался он. Мысли о грядущей борьбе так его удручали, что у него начиналась мигрень. «Иногда я ощущаю тяжесть и жжение в голове, мысли путаются», – писал он, фиксируя появление зловещих признаков будущей болезни.
В доме дяди-адмирала Винсент все больше ощущал себя чужим. По свидетельству одного из членов семьи, Йоханнес Ван Гог был осанистым мужчиной с квадратной челюстью, длинными седыми волосами и невероятной требовательностью к порядку. «Его общественная и личная жизнь подчинялись правилам военной дисциплины». Ветеран войн на другом конце света, переживший тяготы длительных морских походов и пятилетнюю разлуку с семьей, дядя Ян не был склонен терпеть непогоду в душе племянника. Он командовал людьми и кораблями в морских сражениях; он бороздил воды неизведанных морей; он совершил плавание на первом пароходе военного флота в те времена, когда пар еще считался дикой и непредсказуемой силой. Прославившийся виртуозной навигацией в самые страшные штормы и хладнокровием перед лицом опасности, адмирал Ван Гог завоевал восхищение подчиненных, уважение руководства и высшие военные награды своей страны.
Теперь ему было шестьдесят, он завершал свою выдающуюся карьеру и, по словам сестры Винсента Лис, принял племянника в своем доме только потому, что хотел сделать приятное его родителям. Иногда, направляясь на официальный прием или собираясь нанести визит кому-то из членов семьи, он брал племянника с собой, но в обычное время они питались отдельно, и по большей части дядя замечал Винсента только тогда, когда его странное поведение противоречило заведенным в доме порядкам. («Я больше не могу заниматься до поздней ночи, – писал Винсент Тео в октябре, – дядя настрого мне это запретил».) Что же касается растущей неуверенности Винсента в своих силах и в правильности поставленной цели – ничто не могло бы стать большим позором в глазах несгибаемого дяди Яна, человека, по словам семейного летописца, «не ведающего сомнений». Единственным советом, который терзаемый сомнениями племянник получил от дяди, было решительное: «Борись!»
Куда бы Винсент ни отправился за поддержкой той осенью, повсюду он встречал сдержанное снисхождение и увещевания в необходимости приложить больше усилий. Дядя Стриккер не на шутку освоился в роли советника и пастыря. Он то и дело приглашал Винсента на ужин или для беседы, принимая родственника и подопечного в своем кабинете, где на полках разместилось внушительное собрание редких книг, а на стене висел портрет Кальвина кисти Ари Шеффера. Шестидесятидвухлетний Стриккер был остроумным, обходительным человеком с грустными глазами, жесткой окладистой бородой и весьма оригинальными интересами (однажды он посвятил утро поиску фраз из Библии, где встречались слова «навоз» и «помет»). Популяризатор «новой» теологии, Стриккер тем не менее был довольно консервативен в вопросах разума и чувств, а потому остался холоден как к религиозному рвению Винсента, так и к его мучительной самокритике. Помимо прочего, Стриккер, которому Дорус передал все деньги на содержание сына, полностью контролировал финансовые дела Винсента. Этот знак отсутствия доверия, вполне, впрочем, оправданный, наверняка был болезненным уколом для самолюбия Винсента.
Контр-адмирал Йоханнес Ван Гог (дядя Ян)
Поначалу казалось, что недостаток дружеского участия Винсенту сможет восполнить общение с преподобным Мейесом из Вестеркерк. «Он очень одаренный человек, наделенный великим талантом и великой верой… он произвел на меня глубокое впечатление» – так описывал Винсент этого сорокашестилетнего проповедника. Он часто заходил к Мейесу: они беседовали об Англии или Мейес рассказывал младшему собрату о своем опыте покровительства семьям рабочих. В доме Мейеса, расположенном неподалеку от церкви, Винсент познакомился с семьей проповедника. «Они очень милые люди», – писал он Тео. Но по неизвестным причинам отношения с Мейесом скоро сошли на нет. Возможно напуганный напором Винсента, всегда неумеренного в знаках внимания к людям, восхищавшим его, Мейес начал отдаляться: сначала завуалированно, а затем и откровенно избегая его.
И все-таки нашлась одна семья, которая сумела отчасти заполнить гнетущую пустоту в жизни Винсента. У дяди Стриккера была дочь Корнелия Вос, которую в семье все называли просто Кее. Она жила с мужем и четырехлетним сыном недалеко от Вестеркерк, где часто бывал Винсент во время своих воскресных обходов. Спокойная, домашняя, ценившая книги более, чем реальность, Кее была безгранично привязана к сыну Яну и предана своему болезненному мужу Кристоффелу Восу, оставившему карьеру проповедника из-за болезни легких. Посетив их дом впервые, Винсент был, как всегда, восхищен представшей перед ним картиной счастливой семейной жизни. «Они по-настоящему любят друг друга, – писал он. – Достаточно просто взглянуть на них, вечером сидящих бок о бок в маленькой гостиной, освещенной теплым светом лампы, поближе к спальне их сына, который то и дело просыпается и зовет мать, и сразу станет понятно: вот настоящая идиллия».
Как большинство семей, вызывавших у Винсента особую симпатию, семья Кее пережила трагедию. Всего за два месяца до приезда Винсента в Амстердам умер годовалый сын Восов. Атмосфера дома была наполнена горем, которое тронуло Винсента. «Им тоже знакомы тоска, бессонные ночи, страх и горе», – писал он, подразумевая и призрак умершего младенца, и болезнь его отца. Но драма, окутывавшая Восов романтическим флером в глазах Винсента, одновременно мешала войти в их круг. С приходом зимы состояние Кристоффела ухудшилось, и несчастная семья сплотилась вокруг него. Постепенно упоминания о Восах, как и о Мейесах, исчезли из писем Винсента. Но в отличие от последних семья Вос еще сыграет в его жизни роковую роль.
В сентябре Винсента навестил Гарри Глэдвелл, и это стало для него поистине глотком свежего воздуха в сгущающейся предгрозовой атмосфере. «Как замечательно было услышать в холле голос Глэдвелла», – писал Винсент. С момента их сердечного прощания на железнодорожной станции прошел всего год. Глэдвелл по-прежнему работал в парижском отделении «Гупиль и K°». Он приехал в Гаагу по делам фирмы и по просьбе Тео продлил свою поездку, чтобы заехать в Амстердам повидать Винсента. Два дня, которые они провели вместе, пролетели незаметно: они посещали церкви и встречались с проповедниками, вели задушевные беседы и вместе читали Библию (Винсент выбрал притчу о сеятеле). Винсент призывал друга последовать его примеру и обратиться к религиозной деятельности – уйти из «Гупиль и K°» ради «любви ко Христу и бедности». Но девятнадцатилетний Глэдвелл, как оказалось, не имел желания выслушивать назидания: вскоре после отъезда он перестал отвечать на письма Винсента и через полгода окончательно исчез с его горизонта.
К зиме 1877 г. единственным спасением от одиночества стали для Винсента воспоминания о прошлом. Звездными вечерами, выгуливая дядиных собак, Винсент жадно вдыхал доносившийся с верфей запах смолы, бередивший душу напоминанием о родных сосновых лесах. «Я снова вижу все это перед собой», – писал он в ностальгическом забытьи, столь нетипичном для молодого человека двадцати четырех лет. Каждый из тех городов, где он жил прежде, теперь казался ему покинутым раем. Не только Зюндерт («Я никогда не забуду свою последнюю поездку туда»), но и Лондон, и Париж («Сколь многое было мне дорого в этих двух городах! Я часто с нежной грустью вспоминаю эти места»). И даже Гаага, где он потерпел первую из своих горьких неудач, под магическим покровом ностальгии преобразилась в город невинной и беззаботной юности.