Тео принял брата с радостью, даже со слезами на глазах, но годы жертвенной помощи и болезнь, которую младший Ван Гог сохранял в тайне, делали свое дело – изможденное бледное лицо и хриплый кашель выдавали состояние брата. (Йоханна впоследствии признавалась, как, увидев братьев вместе, была поражена тем, что «Винсент выглядит намного здоровее Тео».) Несмотря на годы, проведенные порознь, во время краткого визита Винсента младший брат каждый день допоздна задерживался в «Гупиль и K°» – в мансардной галерее шла выставка Рафаэлли, а все мысли Тео были заняты Моне (он разрабатывал стратегию, позволившую бы заполучить его вновь в качестве клиента).
Обиды минувших дней еще не были забыты – прошло слишком мало времени. Винсент по-прежнему чувствовал, что в «Гупиль и K°» ему не будут рады, и потому не посетил выставку Рафаэлли. Не взглянул он и на последние картины Гогена, присланные из Бретани. Вообще все в новой парижской жизни Тео было словно направлено против Винсента: болезненное состояние брата, груды непроданных картин, пылившихся под кроватями и в засиженном клопами чулане Танги, светлая буржуазная квартира на Сите-Пигаль, даже нидерландский язык, на котором они говорили по настоянию Йо (которой казалось смешным, что трое голландцев беседуют друг с другом по-французски). Даже в плаче младенца, страдавшего от колик, Винсенту слышался приговор, вынесенный ему судьбой и прошлым. «Я ничего не могу поделать со своей болезнью, – виновато писал он из оверского изгнания. – Не могу сказать, что мои работы хороши, но они точно лучше, чем могли бы быть. Все остальное, взаимоотношения с людьми например, второстепенно, и к этому у меня нет таланта – тут уж ничего не поделаешь».
Очнувшись от трехдневного парижского сна, Винсент обнаружил, что все стало другим и при этом ничто не изменилось. Он мог разгуливать по улицам Овера без сопровождения, но все лица по-прежнему оставались лицами незнакомцев, и эти незнакомцы по-прежнему смотрели на него с подозрением. Он мог покупать любую еду, выбрать гостиницу, где остановиться, но по счетам по-прежнему приходилось платить Тео. «Пришли мне немного денег к концу недели, – писал он брату в день приезда. – Того, что у меня осталось, хватит только на это время». Винсент бежал из Парижа столь поспешно, что не договорился с братом о новых «условиях», и первое же письмо из Овера снова ставило его в мучительную зависимость. «Ты будешь, как и раньше, выплачивать мне 150 франков в месяц в три приема?» – вынужден был интересоваться Винсент.
В Овере Винсент наконец нашел врача, который понимал художников. За сорок лет практики перед Полем Гаше прошел весь цвет авангарда; среди тех, кого он лечил от физических и психических недугов, были Мане, Ренуар и Сезанн, а также более близкие Ван Гогу Писсарро и Гийомен. Но, увы, когда Винсент в день приезда посетил Гаше, доктор (которому на тот момент был шестьдесят один год) предстал перед ним таким же незаинтересованным и отстраненным, как и офтальмолог Пейрон. В доме было множество кошек и собак, по двору разгуливали куры и утки. Крашенный в блондина Гаше встретил пациента жалобами на свою профессию и щедрыми обещаниями («Он посоветовал мне работать смело и много») и предложил таинственное «усиленное» лечение на случай депрессии или «если моя меланхолия станет нестерпимой». Однако уже через два дня Винсент оставил надежду на способность Гаше осуществлять качественный медицинский надзор – надежду, которая и привела его в Овер. «Я думаю, мы совершенно не можем рассчитывать на доктора Гаше. Прежде всего, кажется, он болен еще сильнее, чем я… А когда один слепой ведет другого, не свалятся ли они оба в канаву?» – писал Винсент.
На новом месте впервые за долгие годы у Винсента появилась возможность встречаться с людьми по собственному выбору – общаться, заводить знакомства, – не боясь ужасных слухов, которые преследовали его в Арле. Париж был всего в тридцати с лишним километрах за пасторальным горизонтом, и улочки с выстроившимися в ряд аккуратными домиками населяли самые разные персонажи – пенсионеры, дачники, те, кто выбрался сюда на сезон, а то и просто на выходные. Эти люди были свободны от предрассудков, прежде отравлявших жизнь Винсента в провинции. (Летом население Овера увеличивалось с двух до трех тысяч человек.) Но даже прекрасные пейзажи («Здесь так много цвета», – описывал художник раскинувшийся на берегу реки живописный городок) не способны были отвлечь Винсента от мысли, что он изгнанник, – это чувство не покидало его, а потому, запершись в гостиничном номере, он в очередной раз решил перерисовать упражнения Барга.
Имея неограниченный доступ к бумаге и перьям, он мог писать кому угодно. Но мысли его были рассеянны, а рука теряла уверенность. По многу раз начинал он письма, но часто так и не переписывал набело законченные черновики. То же происходило и с работой. Свобода мешала решиться на что-то конкретное. Он неопределенно рассуждал о желании «перевести» в живопись несколько своих старых рисунков и, возможно, «немного поработать над фигурой». «Картины представляются мне пока что еще очень туманно, обдумывание моих замыслов потребует времени, но постепенно все прояснится».
В Овере Винсент наконец мог смотреть на ночное небо через окно, на котором не было решетки. Но звезды неумолимо напоминали об одиночестве и далеких любимых. Сидя в пустом номере гостиницы, лишенный дружеского общения, да и простого внимания со стороны других людей, Винсент неизбежно возвращался мыслями к семье, оставленной им в Париже. «Часто, очень часто я думаю о моем маленьком племяннике, – писал он спустя всего несколько дней после отъезда. – Как-то он поживает?.. Я очень интересуюсь моим маленьким племянником и беспокоюсь о его благополучии. С тех пор как вы утвердились в мысли назвать его в мою честь, я желаю, чтобы душа ему досталась менее беспокойная, чем у меня. С такой никакой жизни».
Этот трогательный крик души знаменовал собой начало последней грандиозной кампании в жизни Винсента. Визит в Париж был недолгим, но даже беглого знакомства с женой и сыном брата оказалось достаточно, чтобы Винсента охватило чувство небывалой тоски. В почти тюремном уединении оверской гостиницы он придумал схему – проект последнего из его «воздушных замков»; задуманное своим масштабом было вполне сравнимо с этой вселенской тоской. Винсент решил привезти семью Тео к себе в Овер и сделать своей семьей.
Идея оформилась у него в голове к концу пребывания в Париже, а то и раньше. Это была все та же мечта о братском союзе, одержимый которой он взывал к Тео с дрентских пустошей, требуя, чтобы брат со своей пассией присоединились к нему, дабы одной семьей жить в хижине на пустоши. Этой мыслью Винсент утешал себя и в 1887-м, когда Тео в первый раз сделал предложение Йоханне Бонгер, – тогда Винсент вообразил, как они втроем поселятся в деревенском доме, который вскоре наполнится детьми одного брата и картинами другого. С той же мыслью Винсент словами и рисунками убеждал Тео переехать в Желтый дом и вдвоем воспитать на юге новое поколение импрессионистов.
Но на этот раз семья была не воображаемой, а настоящей. Не прошло и нескольких дней с тех пор, как Винсент держал на руках ребенка. И этот малыш носил его имя.
Первые одинокие дни в Овере превратили эту мечту из смутной фантазии в навязчивую идею. Когда Винсент впервые изложил свой план в черновике письма, написанном 24 мая и адресованном одновременно Тео и Йоханне, вместо мольбы у него вышло нечто больше похожее на выговор. «Ведь сейчас малышу всего лишь три месяца, а у Вас, кажется, уже пропадает молоко, – отчитывал он невестку, – и Вы, подобно Тео, уже слишком утомлены… я не хочу сказать – измучены, но, как бы то ни было, проблем множество, и они отнимают слишком много сил». Досталось молодым родителям и за то, что они уклоняются от выполнения долга перед ребенком, желая жить в городе, где все трое вечно «взвинчены и утомлены». «Предвижу, что ребенок будет потом страдать из-за того, что вырос в городе», – предостерегал Винсент. В общем и целом, считал Винсент, брат с женой рисковали обречь сына на жизнь, полную «страданий» и «неудач», то есть похожую на жизнь его дяди.